Обычно писатель знает себя лучше, чем критики и литературоведы. вот почему я согласился на предложение издательства написать краткое предисловие к своему Собранию сочинений. Но, с другой стороны возможность говорить о себе у писателя ограничена. Он связан многими трудностями, в первую очередь – неловкостью давать оценку собственным книгам. Кроме того, ждать от автора собственных вещей – дело бесполезное. Чехов в таких случаях говорил: “Читайте мои книги, у меня же там все написано”. Я с охотой могу повторить эти чеховские слова.
Поэтому я выскажу лишь некоторые соображения относительно своего творчества и вкратце передам свою биографию. Подробно рассказывать ее нет смысла. Вся моя жизнь с раннего детства до начала тридцатых годов описана в шести книгах автобиографической “Повести о жизни”. Работу над “Повестью о жизни” я продолжаю и сейчас.
Родился я в Москве 31 мая 1892 года в Гранатном переулке, в семье железнодорожного статистика. Отец мой происходил из запорожских казаков, переселившихся после разгрома Сечи на берега реки Рось, около Белой Церкви. Там жили мой дед - бывший николаевский солдат – и бабка-турчанка.
Несмотря на профессию статистика, требующую трезвого взгляда на вещи, отец был неисправимым мечтателем и протестантом. Из-за этих своих качеств он не засиживался долго на одном месте. После Москвы служил в Вильно, Пскове и, наконец, осел, более или менее прочно, в Киеве. Моя мать – дочь служащего на сахарном заводе – была женщиной властной и суровой.
Семья наша была большая и разнообразная, склонная к занятиям искусством. В семье много пели, играли на рояле, в карты, спорили, благоговейно любили театр.
Учился я в 1-й киевской классической гимназии. Когда я был в шестом классе, семья наша распалась. С тех пор я сам должен был зарабатывать себе на жизнь и учение. Перебивался и довольно тяжелым трудом – так называемым репетиторством. В последнем классе гимназии я написал первый рассказ и напечатал его в киевском литературном журнале “Огни”. Это было, насколько я помню, в 1911 году. После окончания гимназии я два года пробыл в Киевском университете, а затем перевелся в Московский университет и переехал в Москву.
В начале мировой войны я работал вожатым и кондуктором на московском трамвае, потом – санитаром на тыловом и полевом санитарных поездах.
Осенью 1915 года я перешел с поезда в полевой санитарный отряд и прошел с ним длинный путь отступления от Люблина в Польше до городка Несвижа в Белоруссии.
В отряде из попавшегося мне обрывка газеты я узнал, что в один и тот же день убиты на разных фронтах оба мои брата. Я вернулся к матери – она в то время жила в Москве, но долго высидеть на месте не смог и снова начал свою скитальческую жизнь: уехал в Екатеринослав и работал там на металлургическом заводе Брянского общества, потом переехал в Юзовку на Новороссийский завод, а оттуда в Таганрог на котельный завод Нев-Вильдэ. Осень 1916 года ушел с котельного завода в рыбачью артель на Азовском море.
В свободное время я начал писать в Таганроге свой первый роман – “Романтики”.
Потом переехал в Москву, где меня застала Февральская революция, и начал работать журналистом.
Мое становление человека и писателя происходило при Советской власти и определило весь мой дальнейший жизненный путь. В Москве я пережил Октябрьскую революцию и стал свидетелем многих событий 1917-1919 годов, несколько раз слышал Ленина и жил напряженной жизнью газетных редакций.
Но вскоре меня “завертело”. Я уехал к матери (она снова перебралась на Украину), пережил в Киеве несколько переворотов, из Киева уехал в Одессу. Там я впервые попал в среду молодых писателей – Ильфа, Бабеля, Багрицкого, Шенгели, Льва Славина.
Но мне не давала покоя “муза дальних странствий”, и я, пробыв два года в Одессе, переехал в Сухум, потом – в Батум и Тифлис. Из Тифлиса я ездил в Армению и даже попал в северную Персию.
В 1923 году вернулся в Москву, где несколько лет проработал редактором РОСТА. В то время я уже начал печататься.
Первой моей “настоящей” книгой был сборник рассказов “Встречные корабли” (1928). Летом 1932 года я начал работать над книгой “Кара-Бугаз”. История написания “Кара-Бугаза” и некоторых других книг изложена довольно подробно в повести “Золотая роза”. Поэтому здесь я на этом останавливаться не буду.
После выхода в свет “Кара-Бугаза” я оставил службу, и с тех пор писательство стало моей единственной, всепоглощающей, порой мучительной, но всегда любимой работой.
Ездил я по-прежнему много, даже больше чем раньше. За годы своей писательской жизни я был на Кольском полуострове, жил в Мещоре, изъездил Кавказ и Украину, Волгу, Каму, Дон, Днепр, Оку и Десну, Ладожское и Онежское озера, был в Средней Азии, в Крыму, на Алтае, в Сибири, на чудесном нашем северо-западе – в Пскове, Новгороде, Витебске, в пушкинском Михайловском.
Во время Великой Отечественной Войны я работал военным корреспондентом на Южном фронте и тоже изъездил множество мест. После окончания войны я опять много путешествовал. В течение 50-х и в начале 60-х годов я посетил Чехословакию, жил в Болгарии в совершенно сказочных рыбачьих городках Несебре (Мессемерия) и Созополе, объехал Польшу от Кракова до Гданьска, плавал вокруг Европы, побывал в Стамбуле, Афинах, Роттердаме, Стокгольме, в Италии (Рим, Турин, Милан, Неаполь, Итальянские Альпы), повидал Францию, в частности Прованс, Англию, где был в Оксфорде и шекспировском Страдфорде. В 1965 году из-за своей упорной астмы я довольно долго прожил на острове Капри – огромной скале, сплошь заросшей душистыми травами, смолистой средиземноморской сосной – пинией и водопадами (вернее, цветопадами) алой тропической бугенвилии, - на Капри, погруженном в теплую прозрачную воду Средиземного моря.
Впечатления от этих многочисленных поездок, от встреч с самыми разными и – в каждом отдельном случае – по-своему интересными людьми легли в основу многих моих рассказов и путевых очерков (“Живописная Болгария”, “Амфора”, “Третья встреча”, “Толпа на набережной”, “Итальянские встречи”, “Мимолетный Париж”, “Огни Ла-Манша” и др.), которые читатель тоже найдет в этом Собрании сочинений.
Написал я за свою жизнь немало, но меня не покидает ощущение, что мне нужно сделать еще очень много и что глубоко постигать некоторые стороны и явления жизни и говорить о них писатель научается только в зрелом возрасте.
В юности я пережил увлечение экзотикой. Желание необыкновенного преследовало меня с детства. В скучной киевской квартире, где прошло это детство, вокруг меня постоянно шумел ветер необычайного. Я вызывал его силой собственного мальчишеского воображения. Ветер этот приносил запах тисовых лесов, пену атлантического прибоя, раскаты тропической грозы, звон эоловой арфы.
Но пестрый мир экзотики существовал только в моей фантазии. Я никогда не видел ни темных тисовых лесов (за исключением нескольких деревьев в Никитском ботаническом саду), ни Атлантического океана, ни тропиков и ни разу не слышал эоловой арфы. Я даже не знал, как она выглядит. Гораздо позже из записок путешественника Миклухо-Маклая я узнал об этом. Маклай построил из бамбуковых стволов эоловую арфу около своей хижины на Новой Гвинее. Ветер свирепо завывал в полых стволах бамбука, отпугивал суеверных туземцев, и они не мешали Маклаю работать.
Моя любимой наукой в гимназии была география. Она бесстрастно подтверждала, что на земле есть необыкновенные страны. Я знал, что тогдашняя наша скудная и неустроенная жизнь не даст мне возможности увидеть их. Моя мечта была явно несбыточна. Но от этого она не умирала.
Мое состояние можно было определить двумя словами: восхищение перед воображаемым миром и – тоска из-за невозможности увидеть его. Эти два чувства преобладали в моих юношеских стихах и первой незрелой прозе.
С годами я ушел от экзотики, от ее нарядности, пряности, приподнятости и безразличия к простому и незаметному человеку. Но еще долго в моих повестях и рассказах попадались ее застрявшие невзначай золоченые нити.
Часто мы ошибочно соединяем в одно целое два разных понятия – то, что мы называем экзотикой, и то, что называем романтикой. Мы подменяем романтику чистой экзотикой, забывая о том, что это последнее является лишь одной из оболочек романтики и лишена самостоятельного содержания. Сама по себе экзотика оторвана от жизни, тогда как романтика уходит в нее всеми корнями и питается всеми ее драгоценными соками. Я ушел от экзотики, но я не ушел от романтики, и никогда от нее не уйду – от очистительного ее огня, порыва к человечности и душевной щедрости, от постоянного ее непокоя. Романтическая настроенность не позволяет человеку быть лживым, невежественным, трусливым и жестоким. В романтике заключена облагораживающая сила. Нет никаких разумных оснований отказывать от нее в нашей борьбе за будущее и даже в нашей обыденной трудовой жизни.
Разумеется, экзотику можно найти в “Романтиках”, “Блистающих облаках” и во многих моих ранних романтических рассказах. Мне не казалось нужным переделывать эти вещи позднее. На них лежит печать своего времени, моего тогдашнего мироощущения. Поэтому они публикуются здесь в том виде, в каком появились на свет. Лишь кое-где пришлось исправить явные ошибки и стилистические погрешности.
Не без внутреннего сопротивления порвал с чистой экзотикой и написал об этом рассказ под названием “Морская прививка”. В этом разрыве последним толчком было посещение Московского планетария. Его только что открыли. Строитель планетария архитектор Синявский повел меня на первый показ искусственного звездного неба. Я был, как и все, захвачен этим зрелищем.
Мы вышли из планетария поздним вечером. Стоял сухой октябрь. На улицах пахло палым листом, и вдруг как бы впервые я увидел у себя над головой огромное, живое, кипящее звездами небо. Дым легких облаков пролетал в вышине, но не застилал звезд. Казалось, черный воздух осени усиливал пылание небесного свода.
И вот - почти все, написанное мною до этого вечера представилось мне таким же искусственным, как небо планетария – бетонный купол с фальшивыми созвездиями. В начале оно поражало, но в нем не было глубины, воздуха, объема, слияния с мировым пространством. После того вечера я уничтожил некоторые наиболее нарядные и искусственные свои рассказы.
Однако на протяжении своей дальнейшей жизни я убедился в банальной истине, что ничто – даже самая малость не проходит для нас даром. Юношеская приверженность моя к экзотике в какой то мере приучила меня искать и находить живописные и даже подчас необыкновенные черты в окружающем.
С тех пор рядом с действительностью всегда сверкал для меня, подобно дополнительному, хотя бы и неяркому свету, легкий романтический вымысел. Он освещал, как маленький луч на картине, такие частности, какие без него, может быть, не были бы замечены. От этого мой внутренний мир становился богаче.
Это легкое вмешательство вымысла помогло мне в работе над “Кара-Бугазом”, “Колхидой”, “Черным морем” и другими повестями и рассказами. С экзотикой было покончено. Ее сменило стремление к правде и простоте.
Но сравнительно недавно экзотика заставила меня задуматься над ее сущностью. Случилось это во время плавания вокруг Европы.
Наш теплоход отошел от Одессы и двое суток пересекал пасмурную от облачного неба синеватую пустыню Черного моря. Пенистый след ложился за кормой и как бы тянул на буксире стаю чаек с поджатыми красными лапами. Мгла лежала на горизонте. Только на подходе к Босфору она просветлела, и за ней проступили дикие, покрытые черными лесами Анатолийские горы.
Теплоход, круто разворачиваясь, вошел в Босфор.
Перед нами открылась картина, похожая на старинную пышную декорацию приморской страны. Кое-где на этой декорации облетела позолота, кое-где ее подправили свежими красками. Вся эта путаница год, древних башен, минаретов, скал, аркад, замков, маяков, оливковых рощ, парусов, диких роз, вековых кипарисов, мачт и рей показалась мне в огне заката нарочитым и подчеркнуто праздничным зрелищем, придуманным неутомимым и веселым художником.
Десятки пестрых, как попугаи, фелюг – карминных, желтых, зеленых, белых, синих и черных с золотыми обводами по бортам – шли, пеня воду, навстречу нашему теплоходу.
Мы стали на якорь против игрушечного городка. Вечером в домах загорелись огни. Они светили неярко, пробиваясь сквозь зелень. Я увидел с палубы узкую улицу, уходящую в горы. Ее во всю длину перекрывал глухой, почти черный навес из виноградных лоз, растянутых на жердях. Большие зрелые кисти винограда висели низко над улицей. Под ними шел ослик с фонариком на шее. Фонарик был электрический и светил очень сильно.
Этот городок был преддверием Стамбула. С террасы маленькой кофейни, висевшей над водой, доносилась тягучая музыка. Девушки – турчанки в светлых платьях, облокотившись о перила, смотрели на пролив. Их лица, различимые в бинокль, казались очень бледными. С берега пахло олеандрами. В меркнущем небе слабо сиял полумесяц – такой же, как на куполах бесчисленных маленьких мечетей.
Мне все это казалось каким-то нереальным и напомнило вымыслы юности. Но вместе с тем это была действительность.
Я, наконец, поверил, что передо мной легендарный Босфор, что это именно я стою на палубе и что рядом в сумраке тонут древнейшие области земли – Малая Азия, мифическая Троя, Геллеспонт.
Чем больше я воочию знакомился с тем, что недавно еще существовало только в моем воображении в виде экзотических картин, тем яснее становилось, что этот мир, перенесенный из области фантазии в область познания, гораздо интереснее, значительнее и, я бы сказал, сказочнее, чем были мои выдумки о нем.
С тех пор это сознание реальности не покидало меня на всем пути – в лиловом Эгейском море, где тянулась по горизонту торжественное шествие розовых островов, в Акрополе, как бы построенном из старого воска, изъеденного пчелами, в Мессинском проливе с его ослепляющей голубизной воздуха, в Риме, где на простой суровой гробнице Рафаэля в Пантеоне лежала высохшая гвоздика, в Атлантике, в кипучем Париже и в Ла-Манше, когда сквозь туман звонили навстречу кораблю старинные колокола на плавучих бакенах, - всюду и везде…
Мне кажется, что одно из характерных черт моей прозы является ее романтическая настроенность. Это, конечно, свойство характера. Требовать от любого человека, в частности от писателя, чтобы он отказался от этой настроенности, – нелепо. Такое требование можно объяснить только невежеством.
Романтическая настроенность не противоречит острому интересу к “грубой” жизни и любви к ней. Во всех областях деятельности и человеческой деятельности, за редкими исключениями, заложены зерна романтики.
Их можно не заметить и растоптать или, наоборот, дать им возможность разрастись, украсить и облагородить своим цветением внутренний мир человека. Романтичность свойственна всему, в частности науке и познанию. Чем больше знает человек, тем полнее он воспринимает действительность, тем теснее его окружает поэзия и тем он счастливее.
Наоборот, невежество делает человека равнодушным к миру, а равнодушие растет медленно, но необратимо, как раковая опухоль. Жизнь в сознании равнодушного быстро вянет, сереет, огромные пласты ее отмирают, и, в конце концов, равнодушный человек остается наедине со своим невежеством и своим жалким благополучием.
Истинное счастье – это, прежде всего удел знающих, удел ищущих и мечтателей. И меня очень радует то обстоятельство, что после некоторых споров, бурно протекавших в критике еще совсем недавно, романтика опять заняла свое законное место в жизни нашей литературы.
В этом введении к своим книгам я пытаюсь проследить свой собственный путь, сделать его более ясным (в частности, и для себя), определить те явления, какие привели к рождению той или иной моей книги.
Необходимо знать, какие побуждения руководят писателем в его работе. Сила и чистота этих побуждений находятся в прямом отношении или к признанию писателя со стороны народа, или к безразличию и даже прямому отрицанию всего им сделанного.
Желание все знать, видеть путешествовать, быть участником разнообразных событий и столкновений человеческих страстей вылилось у меня в мечту о некоей необыкновенной профессии. Она обязательно должна была быть связана с этой кипучей жизнью.
Но есть ли на свете такая профессия? Чем больше я думал об этом, тем быстрее одна профессия отпадала вслед за другой. В них не было полной свободы. Они не охватывали жизнь целиком в ее стремительном развитии и разнообразии.
Одно время я всерьез думал стать моряком. Но вскоре мечта о писательстве вытеснила все остальное. Писательство соединяло в себе все привлекательные профессии мира. Оно было независимым, мужественным и благородным делом.
Однако тогда я еще не знал, что писательство – это и труд, тяжелый и расточительный, что даже одна – единственная крупица правды, утаенная писателем от людей, - преступление перед собственной совестью, за которое он неизбежно ответит.
Страдания и радости всех людей становятся уделом писателя. Он должен обладать талантом собственного видения мира, непреклонностью в борьбе, лирической силой и общностью жизни с природой, не говоря уже о многих других качествах, хотя бы о простой психологической выносливости.
Решение пришло. Будущее стало ясно. Избранный путь оказался прекрасен, хотя и очень труден. И ни разу за долгие годы у меня не возникло искушение изменить ему.
Моя писательская жизнь, как я уже говорил, началась с желания все знать и все видеть. И, очевидно, на этом она и окончится.
Поэзия странствий, слившись с неприкрашенной реальностью образовала наилучший сплав для создания книг. Почти в каждой повести и каждом моем рассказе видны следы скитаний.
Сначала был юг. С ним связаны “Романтики”, “Блистающие облака”, “Кара-Бугаз”, “Колхида”, “Черное море” и ряд рассказов, в том числе “Этикетки для колониальных товаров”, “Потерянный день”, “Парусный мастер”, “Синева” и некоторые другие.
Первая моя поездка на север – в Ленинград, Карелию и на Кольский полуостров – просто ошеломила меня. Я узнал пленительную власть севера. Первая же белая ночь над Невой дала мне больше для познания русской поэзии, чем десятки книг и многие часы размышлений над ними.
Оказалось, что понятие “север” означает не только тихую прелесть природы, но почему-то еще и стихи “Подруга дней моих суровых…”, написанные Пушкиным в глуши псковских лесов, грозные соборы Новгорода и Пскова, величавый и стройный Ленинград, Неву за окнами Эрмитажа, песни сказителей, спокойные глаза северянок, черную хвою, слюдяной блеск озер, белую пену черемухи, запах коры, звон пил лесорубов, шелест страниц, перечитываемых ночью, когда заря уже проступает над Финским заливом и в памяти поют слова Блока:
…Руку
Одна заря закинула к другой,
И, сестры двух небес, прядут они –
То розовый, то голубой туман,
И в море утопающая туча
В предсмертном гневе мечет из очей
То красные, то синие огни.
Можно исписать много страниц этими неясными приметами, создающими явственный облик севера. Я был захвачен севером сильнее, чем югом.
Пожалуй, ни одному из художников не удалось передать таинственное безмолвие северной сыроватой ночи, когда каждая капля росы и отражения костра в луговом озерке вызывают такую внезапную, сокровенную, такую застенчивую и глубокую любовь к России, что от нее глухо колотится сердце. И хочется жить сотни лет, чтобы смотреть на эту бледную, как полевая ромашка, северную красоту.
Север вызвал к жизни такие книги, как “Судьба Шарля Лонсевиля”, “Озерный фронт”, “Северная повесть”, и такие рассказы, как “Колотый сахар” и “Беглые встречи”. Но самым плодотворным и счастливым для меня оказалось знакомство со средней полосой России. Произошло оно довольно поздно, когда мне было уже под тридцать лет. Конечно, и до этого я бывал в Средней России, но всегда мимоходом и наспех.
Так иногда бывает: увидишь какую–нибудь полевую дорогу или деревушку на косогоре – и вдруг вспомнишь, что уже видел ее когда-то очень давно, может быть даже во сне, но полюбил всем сердцем.
Так же случилось у меня и со Средней Россией. Она завладела мной сразу и навсегда. Я ощутил ее как свою настоящую давнюю родину и почувствовал себя русским до последней прожилки.
С тех пор я не знаю ничего более близкого мне, чем наши простые русские люди, и ничего более прекрасного, чем наша земля.
Я не променяю Среднюю Россию на самые прославленные и потрясающие красоты земного шара. Сейчас я со снисходительной улыбкой вспоминаю юношеские мечты о тисовых лесах и тропических грозах. Всю нарядность Неаполитанского залива с его пиршеством красок я отдам за мокрый от дождя ивовый куст на песчаном берегу Оки или за извилистую речонку Таруску – на ее скромных берегах я теперь часто и подолгу живу.
С этим кустом и с пасмурным небом, помаргивающим дождями, с дымком деревень и сырым луговым ветром отныне накрепко связана моя жизнь.
Я снова здесь в семье родной,
Мой край, задумчивый и нежный…
Самое большое, простое и бесхитростное счастье я нашел в лесном Мещорском краю. Счастье близости к своей земле, сосредоточенности и внутренней свободы, любимых дум и напряженного труда.
Средней России – и только ей – я обязан большинством написанных мною вещей. Перечисление их займет много места. Я упомяну только главные: “Мещорская сторона”, “Исаак Левитан”, “Повесть о лесах”, цикл рассказов “Летние дни”, “Старый челн”, “Ночь в октябре”, “Телеграмма”, “Дождливый рассвет”, “Кордон 273”, “Во глубине России”, “Наедине с осенью”, “Ильинский омут”.
В Мещорском краю я прикоснулся к чистейшим истокам народного русского языка. Не буду здесь говорить об этом, чтобы не повторяться. Свое отношение к русскому языку и мысли о нем я высказал в книге “Золотая роза” (в главе “Алмазный язык”).
Возможно, читателям этой статьи покажется странным то обстоятельство, что автор останавливается главным образом на внешней среде, но почти ничего не говорит о своих героях. Я не могу дать своим героям беспристрастной оценки. Поэтому говорить мне о них трудно. Пусть оценку даст им читатель.
Я могу лишь сказать, что всегда жил со своими героями одной жизнью, всегда старался открыть в них добрые черты, показать их сущность, их незаметное порой своеобразие. Не мне судить, удалось ли это.
Я всегда был с любимыми своими героями во всех обстоятельствах их жизни – в горе и счастье, в борьбе и тревогах, победах и неудачах. И с той же силой, с какой любил все подлинно человеческое в самом незаметном и незавидном герое, ненавидел людскую накипь, тупость и невежество.
Каждая моя книга – это собрание многих людей разных возрастов, национальностей, занятий, характеров и поступков. Поэтому меня несколько удивляет упрек некоторых критиков, что я бегло и неохотно пишу о людях. Очевидно, за беглость принимают сжатые характеристики людей.
Ну что ж, это легко проверить. Для этого можно взять любую книгу, хотя бы из автобиографического цикла и посмотреть, кого мы встретим на ее страницах.
Меня всегда интересовала жизнь замечательных людей. Я пытался найти общие черты их характеров – те черты, что выдвинули их в ряды лучших представителей человечества.
Кроме отдельных книг о Левитане, Кипренском, Тарасе Шевченко, у меня есть главы романов и повестей, рассказы и очерки, посвященные Ленину, Горькому, Чайковскому, Чехову, лейтенанту Шмидту, Виктору Гюго, Блоку, Пушкину, Христиану Андерсену, Мопассану, Пришвину, Григу, Гайдару, Шарлю де Костеру, Флоберу, Багрицкому, Мультатули, Лермонтову, Моцарту, Гоголю, Эдгару По, Врубелю, Диккенсу, Грину и Малышкину.
Но все же чаще и охотнее всего я пишу о людях простых и безвестных – о ремесленниках, пастухах, паромщиках, лесных объездчиках, бакенщиках, сторожах и деревенских детях – своих закадычных друзьях.
В своей работе я многим обязан поэтам, писателям, художникам и ученым разных времен и народов. Я не буду перечислять здесь их имена, от безвестного автора “Слова о полку Игореве” и Микеланджело до Стендаля и Чехова. Имен этих очень много.
Но больше всего я обязан самой жизни, простой и значительной. Ее свидетелем и участником мне посчастливилось быть.
Напоследок хочу повторить, что мое становление писателя и человека произошло при советском строе.
Моя страна, мой народ и создание им нового, подлинно социалистического общества – вот то высшее, чему я служил, служу и буду служить каждым написанным словом.
ТВОРЧЕСТВО КОНСТАНТИНА ПАУСТОВСКОГОКолорит раннего творчества молодого писателя и некоторые особенности позднейшего времени обусловила бросающаяся в глаза книжность юноши Паустовского. Его герои, как правило, характеризуются через их отношение к книгам, картинам, музыкальным пьесам. Они читают Диккенса и Роденбаха, Лермонтова и Гофмана, Гончарова и Метерлинка, Франса и Бабеля, Пруста и Гамсуна, Фаррера и Ренье, они по памяти цитируют любимые автором стихи Пушкина и Батюшкова, Фета и Беранже, Блока и Мея, Волошина и Киплинга. Да и сам писатель видит этих героев похожими то на портреты Ренуара (Хатидже в повести “Романтики”), то на выходцев на романа Стивенсона (старик Эрнест в рассказе “Пневматическая дверь”), то на чеховского Вершинина (дядя Коля в “Повести о жизни”). Любая страна, любая местность или город предстают в произведениях писателя уже преломленными через призму тех или иных историко-культурных представлений. Такова в его изображении даже Колхида в одноименной повести. Несомненная самобытность Колхиды Паустовского, создавшая традицию соответствующих представлений об этой стране, обнаруживает сложную природу: страна становится и “пламенной Колхидой” Пушкина, и Колхидой Гиппократа, и Колхидой аргонавтов.
Свойственным Паустовскому пониманием живой связи поколений, в том числе и поколений “мастеровых литературы”, объясняются некоторые особенности его как новеллиста. Истоки таких образцов прозы писателя, как главы из “Повести о жизни” - “Ночной дилижанс”, “Вода из реки Лимпопо”, “Старик в станционном буфете” и другие, с их особой щеголеватой законченностью, эффектностью, игрой и блеском формы, - едва ли следует искать в традиции русского рассказа. Новелла Паустовского несомненно впитала в себя опыт зарубежной, в частности французской, литературы.
Паустовский - художник длительного идейного и творческого становления. И это во многом объясняется тем, что в пору юности он был не столько участником, сколько “заинтересованным свидетелем” эпохи широких общественных движений и революционных преобразований.
С 1921 года, побродив и поездив по разным городам России, пережив войну, сменив несколько профессий, Паустовский начинает более регулярно выступать в печати, становится газетчиком, проходит школу журналистики. В насыщенной и разнообразной репортерской деятельности - он пишет заметки, корреспонденции, маленькие рассказы, наброски, зарисовки, небольшие статьи, а еще более в создаваемых одновременно крупных вещах, особенно в книге “Романтики” (написаны в 1916—1923 гг., напечатаны в 1935 г.), уже проступают эстетические интересы и симпатии автора.
О ком и как пишет Паустовский в статьях и книгах начальной поры своего творчества? Чья жизнь и судьбы привлекают ею внимание? Это — Максим Горький, “большой человек”, “великий скиталец”, вырвавшийся из чадной, пьяной, пахнущей сапожным варом и сивушной отрыжкой России (“Большой человек”). Это Эдуард Деккер, “Многострадальный”, голландский писатель и революционер, порвавший с фарисейским обществом на родине, чтобы встать на сторону угнетенного народа Явы (“Приговоренные к перу”). Это грузинский художник Нико Пиросманишвили, нищий и гениальный самоучка, вынужденный писать картины за обед в духане, за ночлег, за то, чтобы не умереть с голоду на раскаленных мостовых окраин, и признанный лишь после смерти (“Грузинский художник”). Каждый из них - борец и протестант прежде всего. Они выковывают себя в непрерывных столкновениях со средой. Фанатически преданные большой идее - идее искусства или свободы, - они противопоставлены всем окружающим и со всеми вступают в бой.
Преимущественное право на гениальность и протестантизм, а в особенности резкое противопоставление героя враждебной или заурядной среде, были в творчестве Паустовского связаны с романтической концепцией действительности. В первый период творчества писателя наблюдается огромный и ничем не компенсируемый разрыв между впечатлениями его реального существования и преломлением их в творческой фантазии. В самом деле: житейски сложная, полная нелегкого, черного труда биография Паустовского - репетитора, санитара, репортера, кондуктора трамвая и просто безработного, отделена непроходимой пропастью от бытия героев его первых книг (Берг, Максимов, Батурин), переживающих исключительно утонченные муки творчества, эгоцентрических и освобожденных от треволнений низменной жизни.
Писатель стремится “подтянуть” повествователя “Романтиков” к трагическим и героическим фигурам. Для этого оказывается необходимым резко поделить мир на две неравные части, воздвигнув между ними будто бы непроходимую преграду, по одну сторону которой - гении, по другую - обыватели. Любимые персонажи писателя особо отмечены необыкновенными, исключительными качествами. Если это журналисты, то это фанатики, “приговоренные к перу”. Если моряки, то каждый из них обязательно человек либо феноменальной памяти (“Слава капитана Миронова”), либо редкого, необыкновенного мужества и благородства (“Рапорт капитана Хагера”), либо небывало богатого жизненного опыта и затейливой выдумки. Это эксцентрики, подобные капитану Кравченко в “Блистающих облаках” (1928) да и самому Батурину (там же) с его богемным существованием, неопределенностью занятий, странными, “гриновскими” снами. Таковы же действующие лица “Романтиков” - молодой писатель Максимов и группа его друзей. Откровенно противопоставившие себя устойчивому “мещанскому” прозябанию, они горды своей причастностью к высоким материям искусства, довольны неустроенностью и “скитальчеством” (излюбленное слово раннего Паустовского), попытками “создать свой мир - необычный и чуждый всему окружающему - царапающемуся, жалкому и смешно неразумному”. С закрытыми глазами идут они мимо скучной для них реальности, и ничто не прикрепляет их к эпохе. Их беседы и споры отвлеченно литературны, их порывы неопределенны, их творчество дается ценою лишений, несчастий, разбитых жизней и смертей. Иным - согласно традиционным романтическим представлениям - оно быть не может. Оттого-то Максимов так жаждет потрясений, почти радуется им: “Часто я спрашиваю себя - достаточно ли я страдал, чтобы быть писателем”,- рассуждает он сам с собою. Оттого безрадостна любовь Наташи, нелепа гибель художника Винклера, так странно сталкиваются судьбы двух героинь, влюбленных в Максимова.
Типу романтического героя соответствует и тип романтической героини. Галерею женских образов Паустовского начинают Хатидже и Наташа. Одна - мягкая и всепрощающая, сдержанная и целомудренная; другая - порывистая, увлекающаяся, страстная, но обе женственны, обаятельны и равно прекрасны. Обаяние, простота, одухотворенность - непременные качества романтизированного женского образа Паустовского, которому он остался верен на протяжении всего своего творчества.
Сравнительно небольшому количеству бытовых женских образов - натруженных и несчастных “баб”, горемычных беженок трудных военных лет и разрухи, “замученных проституток” (см. “Романтики”), какой-нибудь “бестолковой и скупой старухи” “в старой паневе, с жилистыми сизыми ногами, измазанными грязью, с бабьими непонятными слезами на глазах” - сопутствует в творчестве писателя образ Женщины с большой буквы, всегда поставленной на некоторое возвышение. Она чиста даже в пороке (Валя в “Блистающих облаках”) а неизменно прекрасна даже в болезни и смерти (Христя и Анфиса в “Золотой розе”). Ее обязательные внешние признаки: бледное, как бы от скрытого волнения, лицо, золотистые легкие волосы, неожиданно темнеющие глаза, девичье стройное тело и тонкие руки. Она вносит в жизнь “легкий, приятный беспорядок”, подобно Мари в “Северной повести”, она прихотлива, беспечна, порою взбалмошна, с точки зрения скучной добропорядочности и мещанской респектабельности, - как поэтичная певунья “тетя Надя” в книге “Далекие годы”. Она не может быть некрасива и непоэтична, потому что автор всегда смотрит на нее глазами влюбленного, и всякая хоть сколько-нибудь снижающая подробность уже отвергается, ибо не отвечает принципам изображения и авторского видения героини.
Романтически-приподнятые женские образы Паустовского могут варьироваться, но у всех у них есть одно высшее назначение - одаривать ожиданием счастья, облагораживать обаянием улыбки, голоса, самого присутствия, благоуханием юности, неизвестности и тайны. Поэтому и любовь, изображаемая Паустовским, - обычно еще не самая любовь, а только ее зарождение, ее предчувствие.
Она появляется незаметно, внезапно и навсегда, ее робкое мерцание озаряет все вокруг особым, немного фантастическим, чудесным светом (“Снег” и “Бриз”, 1944, “Дождливый рассвет”, 1945).
Поэтому и сама женщина, какую бы видимость реальности ни придавал ей автор впоследствии (ср. Невская в “Колхиде”, 1934),- всегда, хоть немного, та “бабочка с острова Борнео”, неуловимую прелесть которой - неуловимую, быть может, оттого, что она лишена четко очерченной индивидуальности и бытовой характеристики, - так хорошо почувствовал и запомнил Паустовский - гимназист и с таким изяществом и тактом нарисовал потом Паустовский - художник (см. главу “Вода из реки Лимпопо” в первой книге “Повести о жизни”).
В лучших произведениях позднего периода Константин Паустовский остался приверженцем лирико-романтического отношения действительности. В “Повести о лесах” (1948), “Дыме отечества” (М., 1964; написано в 1944 г.), “Золотой розе” и “Повести о жизни” художественный метод Паустовского окончательно определился и остался в основном неизменным.
Настоящее и прошлое нашей действительности, полной борьбы, самоотверженности, а иногда - трагизма и лишений, писатель рассматривает теперь преимущественно с точки зрения тех ее элементов, которые принадлежат миру желаемого будущего.
Нравственно-философская основа миросозерцания писателя - вечное “непокорство” идеала, требующего реализации в изменчивом и конфликтном земном бытии. Здесь и его сила, и его слабость.
Слабость - в том, что как только он покидает почву воображаемого и желанного, так все подвохи “суровой правды жизни” становятся у него на пути, как зло, избежать которого куда легче, нежели одолеть. Сила - в неутомимости призыва к человеку и человечности.
Романтический ключ сообщает прозе Паустовского характерные для нее легкость и яркость. Она отталкивается от повседневной “деловитости”, она не может поступиться своей праздничностью, которую автор стремится донести до читателя в чистом, нерасплесканном виде.
Писатель уводит нас в простор полей, продутых свежим ветром, в сумрак влажных, тенистых лесов Мещоры. Его мир - это жизнь, какой она бывает, какой может быть и более всего - какой быть должна. Это храм невраждебной природы, искусства и красоты, где мирно и дружелюбно соседствуют века, народы, культура, где каждая травинка растет для умножения прекрасного.
Закономерно, что новое мироощущение в основном формируется у Паустовского ближе ко второй половине 30-х годов. Он не был одинок в разведке своей темы: она рождена самой обстановкой в литературе и жизни страны тех лет - настроением бодрости и уверенности в будущем, сознанием неизбежного торжества, полной и окончательной победы социализма.
В рассказах и повестях Паустовского человек раскрывается преимущественно в сфере эмоциональной и выступает не в его производственном, профессиональном, собственно “общественном” качестве, но, напротив, предстает в своих “личных” отношениях с миром. Именно они становятся предметом художественного анализа писателя, через них он исследует и утверждает закономерности нового общества.
В этом смысле примечателен маленький сборник рассказов К. Паустовского “Летние дни” (1939), “книга, которую не заметили”, как назвал свою рецензию о ней в “Литературной газете” критик А. Роскин.
Несколько миниатюрных новелл с самыми непритязательными, преимущественно юмористическими сюжетами (“Барсучий нос”, “Кот-ворюга”, “Резиновая лодка”) уводят нас от масштабной панорамы вздыбленной промышленной и социальной нови “Кара-Бугаза” - к загородному житью-бытью приезжих друзей, чередующих работу с рыбной ловлей, взаимным общением, неторопливым шутливым и лирическим созерцанием подробностей их сельского окружения в том расположении к нему, которое заставляет вспомнить сочувственные деревенские картины Пушкина, Тургенева, Аксакова (кому К. Паустовский посвятил позже свои “Рыболовные заметки”, 1948). Творческие интересы писателя начинают пересекаться с упрочивающейся традицией природоведческих, охотничьих, этнографических, фенологических и краеведческих очерков, зачинателями которой в советской литературе можно считать В. Бианки, II. Соколова-Микитова, Михаила Пришвина.
Новое самоопределение Паустовского по отношению к объекту изображения и к его оценке вносит большие изменения не только в проблематику, но и в структуру его произведений. Это изменение реализуется в основном в трех направлениях. Во-первых, радикально меняются отношения повествователя и героев, героев и среды, в связи с чем определяется характер типичных для новеллы Паустовского сюжетных ситуаций. Во-вторых, становится иным самый тип героя и вместе с этим постепенно находит свое решение проблема изображения характера. Наконец, в-третьих, совершенно по-новому, глубоко осмысленно и программно начинает звучать тема природы.
Итак, прежде всего изменяется в творчестве Паустовского точка зрения повествователя (или автобиографического героя). Не “я и среда”, но “среда и я” - такой принцип становится организующим для его произведений. Если Максимов поставлен в “Романтиках” над остальными действующими лицами, то писатель Леонтьев в “Повести о лесах” подчеркнуто отвергает попытки окружающих защитить его во время лесного пожара, уберечь от опасности ради его профессии, ради его творчества. “Я такой же, как все”,- говорит он.
Только эта общность со всеми дает автобиографическому герою Паустовского возможность приблизиться к жизни простых людей, вникнуть в истинную сущность человеческих отношений, характерных для “начала неведомого века”.
Рассказы и повести последнего периода творчества Паустовского вводят читателя в народную жизнь: “Повесть о лесах” и “Мещорская сторона”, “Летние дни”, десятки других небольших рассказов свидетельствуют о том, каким душевно щедрым и бескорыстным писатель хочет видеть и показать своего современника. Этот современник входит в его произведения образами людей, встреченных писателем на перепутьях разных дорог, где-то “во глубине России”, в “маленьких городах со смешными и милыми именами: Петушки, Спас - Клепики, Крапивна, Железный Гусь”.
Мир героев Паустовского - это мир простых безвестных тружеников и умельцев, любовно украшающих родную землю. Это люди доброжелательные, глубоко мирные, очень “домашние”, понятные и близкие, люди труда, с их устоявшимся бытом и его знакомыми подробностями. У них обыкновенные, с детства слышанные каждым имена и фамилии: студент Коля Евсеев, садовод Николаи Никитич, весной объездчик Баулин, художник Петров, писатель Леонтьев, фельдшерица Варвара Яковлевна, учитель Иван Лукич по прозвищу Патагонец. Это они сажают леса и цветы, строят плотины и уничтожают овраги, меняют географию страны; много учатся, читают, размышляют, спорят.
Осмысленное существование, благородные общественные жизненные цели соответственно формируют их внутреннее существо, их душевный склад, черты их характера. Сердца их открыты навстречу друг другу, склонны к дружбе, к привязанности, им враждебны жестокость и пошлость, они бережны и чутки к чужому горю. Поэтому н самое горе - смерть близкого человека, временная неудача, какое-нибудь жизненное потрясение переносятся легче; разделенное сочувствием друзей, горе не оставляет незаживающих ран: оно только углубляет и очищает душу, делает ее восприимчивее и строже. Мир оказывается так полон хороших симпатичных людей, что в нем нельзя, невозможно долго оставаться страдающим, одиноким, лишенным дружеского участия и сердечной теплоты.
Неутомимые, неустанные художественные разыскания писателя фиксируют в этой “устойчивой жизни” все новые и новые проявления будущего, “великолепного мира свободы, справедливости и культуры”.По глубокому убеждению Паустовского, сущность отношений между людьми, наличие или отсутствие в них элементов идеала, для опытного глаза делается ясной очень скоро. Не обязательны особые обстоятельства, чрезвычайные события, драматическая напряженность. Они могут быть и могут не быть - само по себе это мало интересует писателя. Скорее напротив - он их избегает. Его внимание приковано к тому, что может казаться незначительным, несущественным. Именно в этих “как будто пустяках” и стоящих за ними нравственных принципах Паустовский находит большие общественные закономерности.
Знаменателен написанный еще в 1928 году рассказ “Ценный груз”. Простая игрушка - что-то неосновательное и несерьезное для любого уважающего себя моряка, привыкшего иметь дело с более солидным грузом, - приобретает большое политическое значение, не говоря уже о чисто человеческом смысле игрушки, которая всегда хоть немного возвращает каждому его лучшее, “детское”. А несуразный, казавшийся нелепым и смешным “чудак” - игрушечник становится глубоко располагающим к себе человеком и оказывается достойным и полномочным представителем своей великой страны.
Особо глубокого смысла исполнены в рассказах Паустовского проявления такта, внимания, признательности, знаки любви, маленькие подарки, сюрпризы - все то, что подтверждает простодушную мысль старика Коркия в повести “Колхида”: “Теперь нет уже богатых и меньшевиков... и человек должен быть ласковым с другим человеком”.
Нужно заметить, впрочем, что утверждаемый Паустовским тип отношении между людьми необходим и обязателен только как закон нового, социалистического мира и действителен только в его границах. Поэтому когда умение “быть ласковым”, доброжелательство, бережность не только по отношению к человеку, но и к животным, к растениям становится темой многих рассказов писателя, это не значит, что гуманность его приобретает абстрактный и всеобъемлющий характер. В жизненных случаях, положенных в основу рассказов “Заячьи лапы” (1937), “Подарок” и “Сивый мерин” (1940), “Нет ли у вас молока?” (1944). “Старик в потертой шинели” (1956), и других, подразумевается свой, советский мир. Недаром боец Тулиген, проявляющий трогательную заботу о старой черепахе (“Старая черепаха”, 1942) и отучивший двух девочек-школьниц от жестокого обращения с животными, в то же время - солдат, снайпер, прямое назначение которого на войне - убивать фашиста, убивать врага. Но, хотя Паустовский легко решает для себя проблему воинствующего гуманизма, не случайно и то, что его объект - Тулиген - гуманист и воспитатель, человек мягкий и деликатный, а не Тулиген - суровый воин-мститель.
Таков типичный для Паустовского поворот темы, такова особенность его метода.
Общество будущего, “того будущего, куда народ стремится всей силой своих надежд”, начинается для Паустовского сегодня, сейчас и начинается там, где любовь к женщине, бережное отношение к ребенку, преклонение перед красотой и талантом, благоговение перед юностью становятся величинами, безусловно принимаемыми в расчет. Один из лучших рассказов - именно с таким подтекстом - о маленькой худенькой девочке Маше в розовом платье, которая появилась в пустынном саду Тихона Петровича, как робкий луч солнца, и, сама того не ведая, внесла с собой душу, свет, жизнь (“Маша”).
Поиски максимальной гармонии в отношении человека к человеку накладывают свою печать на характер конфликтов, обычных для новеллы Паустовского. Паустовский не выдерживает конфликтного напряжения долго, он спешит разрядить обстановку и торопится к развязке, если и не счастливой вполне (как любимые им праздничные апофеозы - ср. “Колхиду” и “Северную повесть”), то перспективной или примиряющей (“Роза ветров”, “Телеграмма”, “Старик в потертой шинели”).
Это легко увидеть и в его новеллистике военного периода. В нашей жизни и литературе период войны воспринимается как совершенно особый. Воззвания, стихи, повести, страстная и гневная публицистика - все подчинилось в то время одной всепоглощающей идее - идее священной ненависти к врагу, идее предельного напряжения сил ради победы. На этом фоне рассказы Паустовского, несмотря на внешние тематические изменения, на появление среди его героев солдат, командиров, санитарок, медсестер, партизан, сохранились как безмятежный, почти идиллический островок мира среди военного пожара.
В годы новой всенародной беды писатель по-своему искал в буднях фронта и тыла, чем поддержать в человеке мужество жить и бороться. Он неизменно пытался напомнить читателю о реальностях того желанного мира, где возможны похожие и непохожие друг на друга “счастливые семьи”, где люди обладают талантом приносить радость любимым и не стыдятся добрых порывов сердца.
В тревожном напряжении 1943 года и в победном, но еще оглушенном, контуженном войной 1945 году написаны две нежнейшие лирические акварели К. Паустовского - его новеллы “Снег” и “Дождливый рассвет”.
И там и там - родные “русские городки, где с крыльца видны заречные луга, широкие взвозы, телеги с сеном на паромах”, где неукоснительны сезонные перемены в хозяйском саду и ближней роще, где зимой так приятно расчистить от снега дорожку к беседке, а летом “открыть настежь окна, лечь, укрыться и слушать, как дождь стучит по лопухам”. И там и там офицер-фронтовик, после перенесенных недавно ран и лишений, на краткое время приобщался к размеренности “простодушного уюта” в обветшалом деревянном домишке со скрипучей дворовой калиткой, старинным колокольцем на дверях и жилым теплом скромного семейного крова.
Негаданная встреча помогает двум людям найти друг в друге что-то знакомое, как будто уже виденное прежде.
Испытания и пережитые опасности с годами лишь обострили у писателя чувство ценности иных “незамысловатых вещей” и “веками мучившую людей мысль о необратимости каждой минуты”.
Не от иллюзий неведенья и не от заповедей “красивой неправды”, а от горчайшего опыта собственного прошлого исходил Паустовский, стараясь напомнить о минутах просвета и передышки, о близких людях, о клочке неба, завидневшемся из окопа, о кратком затишье, - о чем разливалась тогда на солдатских привалах гармонь, наигрывая “старинный вальс “Осенний сон” (М. Исаковский), и пел Марк Бернес в кинофильме “Два бойца”, о чем была и “Землянка” А. Суркова, и стихи и пьесы К. Симонова. К. Паустовский поступал так же, как работники фронтовых концертных бригад, когда на торопливо сколоченных эстрадах-времянках, часто под открытым небом они исполняли ноктюрны Шопена, пели о любви Онегина и Татьяны, о сердечных неурядицах Марицы и Сильвы.
Изменение основной направленности писательского внимания Паустовского в годы зрелости определяет эволюцию жанра и характера в творчестве писателя. Уже в первых набросках, зарисовках, отрывках Паустовский отличался способностью запомнить и живо изобразить чем-то поразивший его случай, происшествие” ситуацию.
В ранние годы, мечтая о “большой форме”, о масштабном сюжетном романе (“Блистающие облака” относятся к попыткам такого рода), он пренебрегал этой своей особенностью. Однако вскоре его субъективные желания пришли в столкновение с характером дарования, и несколько лет спустя Паустовский признается: “Сюжетно строить вещь для меня всегда мучительно”. В сущности, уже во времена “Романтиков” он, еще неосознанно, еще только стремясь наиболее точно выразить свое мироощущение, искал, как теперь видно, контуры масштабной лирико-прозаической формы с характерной для нее ослабленной линией сквозного действия и усиленно акцентированным присутствием личности повествователя. Он бился над своей творческой задачей долгие годы, то отступаясь от нее, то находя более или менее удовлетворительные варианты ее решения в ряде последующих книг: “Блистающие облака”, “Коллекционер”, “Дым отечества” и других. Архитектоника его больших произведений оказывается тем более стройной, чем более она тяготеет к “цикличности”,- когда основой, ядром повествования остается новелла и когда ряд новелл, объединенных общей мыслью И пафосом повествователя, образует крепко спаянный цикл. Такой цикличностью отмечены и “Черное море”, и “Мещорская сторона”, и, наконец, “Повесть о жизни”,- особенно интересный опыт построения достаточно монументального романа из отдельных повестей, также подразделяющихся на относительно самостоятельные рассказы, имеющие свой объект изображения, свою цель и часто - своего героя. Эта обманчивая простота, незамысловатость композиции обязывает, однако, с особым вниманием отнестись и к произведению в целом, и к единственному сквозному его герою - к самой фигуре повествователя.
Книга создавалась много лет спустя после описанных в ней событий, на волне того интереса к революционным истокам формирования национально-патриотического и гражданского сознания советских людей, который получил особо широкое развитие в нашей литературе после Великой Отечественной войны.
Всеохватным чувством словно бы второго рождения народа и еще неизбытой радости отчасти объясняется, по-видимому, в тот период обращение советских писателей - Ф. Гладкова, В. Кожевникова, В. Смирнова, М. Пришвина, К. Федина - к начальным страницам собственной жизни, к ранним детским впечатлениям, к .важнейшим урокам долгой работы в литературе.
Повесть Паустовского - одна из позднейших в этом ряду и одна из первых в другом: в ряду литературных и житейских воспоминаний, в которых прошлое оценивается с высот, открывавшихся нам накануне вступления страны в новую полосу истории - период зрелого социализма. Это мемуары К. Чуковского, Н. Тихонова, Ю. Либединского, В. Лидина, И. Эренбурга, В. Каверина, В. Кетлинской, М. Шагинян. Тогда же, в 1945 году, К. Паустовский задумывает свою “Золотую розу” - художественное исследование психологии искусства, его природы. Этого рода книги впоследствии также были значительно преумножены в нашей литературе.
В автобиографическом цикле Паустовский, пожалуй, меньше, чем кто-либо другой, стремится доподлинно рассказать о своей жизни и больше всего - о виденном в жизни. По этой причине искушённый автор, давно уже ставший уверенным “режиссером” наших читательских эмоций, властной рукой мастера выбирает, компонует, соотносит факты былого в соответствии с замыслом повествования: человеческая песчинка, взрослеющий мечтатель, юная “демографическая единица” неблагополучной Российской империи, с еще не определившимся в ней уделом, ввергается в самумы и смерчи грозного исторического времени. Кажущаяся статичность и малое внимание к процессу созревания героя проистекают в “Повести о жизни” из того, что “Костик”, автобиографический прототип К. Паустовского, не рассматривается автором как главное действующее лицо, это в большой степени позиция наблюдателя-рассказчика, будущего художника, со всей страстью и жаждой познания отдающегося на волю могучего “потока жизни”, как назвал он позднее одну из своих статей. Поэтому как действующее лицо он остается большей частью в тени.
Действительно, разве о нем и ради него написаны “Розовые олеандры”, “Брянские леса”, “Пустынная Таврида” и другие главы? Разве не дядя Юзя, бродяга, искатель приключений, никогда не знавший покоя, но зато знавший, что такое врожденное чувство справедливости, герой “Шариков из бузины”? Точно так же не автору посвящена новелла “Вода из реки Лимпопо” - об учителе Черпунове. “Дедушка мой Максим Григорьевич”, “Великий трагик Кип”, “Преподаватели гуманитарных наук” - уже сами заглавия называют героев.
Но эта “тень” рассказчика незаметно вырастает, постепенно раскрывая богатейшую содержательность образа .самого повествователя, превращая весь цикл повестей в один из протяженных и емких “романов воспитания” XX века.
Константин Паустовский пишет художественное произведение, а не подробную биографическую анкету; он подчиняет отбор впечатлений, их трактовку собственным представлениям о целях творчества. Оттого он так равнодушен к хронологии, к строгой последовательности событий и так неравнодушен к лирическим размышлениям и воспоминаниям, прямо не связанным с действием и, как иногда кажется, более близким к новеллам “Золотой розы”. Таковы, например, главы “Рассказ ни о чем”, “О записных книжках и “памяти”, “Материалы к истории московских особняков”, “О фиринке, водопроводе и мелких опасностях”.
До- и пореволюционная русская действительность, воссоздаваемая Паустовским через призму личного опыта героя, оценивается им с точки зрения заложенных в ней элементов будущего. Главное во всей автобиографической книге Паустовского - это сопоставление и столкновение двух отношений к жизни и двух ее толкований. С одной стороны, жизнь - как радость, как счастье и творчество, как непрерывное духовное обогащение, с другой - как неизменные отношения господина и раба, как мещанское прозябание, как вечный страх и унизительная зависимость от стихии, от власти слепого случая, от социальных катастроф, от тысячи условностей и предрассудков. Непоколебимая вера юности автора - вера в торжество радости и победу разума, можно даже сказать, своего рода “философия счастья” - обусловливает общий эмоциональный тон книги, то упоение жизнью, которое переполняет ее, несмотря на все тяжелое и безобразное, чему находится еще место на земле и о чем невозможно не говорить. Невыразимый ужас ожидания еврейского погрома, вопль целого города, “обращенный к остаткам человеческой совести” (“Крик среди ночи”), трупы женщин и детей на дорогах войны и полные мрачного библейского величия проклятия войне в стенах костелов и синагог (“Две тысячи томов”, “Местечко Кобрин”), картина принижающего человеческое достоинство религиозного фанатизма (“Поездка в Ченстохов”), бессилие и беспомощность перед эпидемией черной оспы - над всем этим и рядом с этим, повсюду - проявление добра и красоты, человечности и труда.
Два разных мироощущения сталкиваются Паустовским не как абстрактное противопоставление полярных и взаимоисключающих сил и не как неизбежная в старом романтизме антитеза героя и толпы, личности и среды, по в тех житейских соотношениях, которые автор наблюдает сам, которые он видит не только в себе, но и в окружающих. Отсюда неизбежная “многогеройность” и “эпизодичность” повести, все новые и новые осуществления авторского замысла: “искать каждый проблеск человечности в окружающих, как бы они ни казались нам чуждыми и неинтересными” (глава “Гостиница “Великобритания”). Отсюда и ощутимое деление персонажей на друзей и врагов, на тех, кто воспитал и сохранил в себе творческое и свободное отношение к миру и владеет его действительным богатством, и на тех, чьи “богатства” мнимы - на собственников, случайных людей, хищников и их жертв. Водораздел между теми и другими - не прямая, а сложная, извилистая, причудливая линия; бывает, что она разделяет родных людей навсегда и безвозвратно, бывает и так, что те, кто вчера еще не знал друг друга, случайно встретившись, оказываются по одну ее сторону. Так расходятся в повести пути автора с его близкими - с братьями и матерью. Щемящая нота жалости к ней слышится на протяжении всей книги: душевная слепота матери, скованной ложными понятиями о “приличиях”, “благопристойности”, “интеллигентности”, ее неудачно и несчастливо сложившаяся жизнь печалит автора не меньше, чем слепота и вынужденная узость интересов его сестры: они ничем не защищены от случайностей жизни и бессильны перед миром жадных собственников, авантюристов, разъяренных мещан, перед миром, путь которого “к справедливости, свободе и счастью "был временами поистине страшен”.
Еще в первых частях цикла Паустовский познакомил читателей с настроениями близкого ему круга художественной и служилой “средней интеллигенции” в эпоху между двух революций. Благоговейная память о демократических традициях 60-80-х годов, об идеалах “разумного, доброго, вечного”, преклонение перед величием гениев русской и мировой литературы, скрытый конфликт робкой мещанской респектабельности с отвлеченной, но неистребимой мечтательностью - такова была атмосфера среды, с детства окружавшей писателя.
Но уже с гимназических лет судьба Паустовского, интеллигента и разночинца, узнавшего бедность, сиротство и суровость борьбы за кусок хлеба, столкнула его с широчайшими прослойками городского неимущего люда, заставила почувствовать родство и солидарность с ними, близко к сердцу принять их интересы.
И с каждой новой частью автобиографического цикла все с большим правом входят в пего вереницы представителей “низов” общества - матросов, горничных, рыночных торговцев, нищих слепцов, балагул-возчиков, типографских рабочих, разночинцев, инородцев, бродячих музыкантов, циркачей, рыбаков.
Он любил художников и писателей, которые всматривались в эту среду, с ее широчайшим диапазоном от пушкинского Гермапна до купринского Желткова, от судебных крючков, отысканных еще Гоголем в капищах уездных и губернских присутствий, до канцеляристов, писцов, статистиков и капельмейстеров Чехова-юмориста. Он чтил ее самоотверженных защитников, ставших на сторону угнетенных, он избирал героями своих книг ее одаренных детей (а ведь ими были и Левитан, и Грин, и Пиросманишвили). Ее знатоков - Куприна, Гиляровского - глубоко уважал. А литературными учителями - при всей широте своего литературного кругозора - назвал в одной из устных бесед таких несхожих друг с другом и с ним самим, но зато социально близких ему писателей, как Горький, Пришвин, Бабель и Багрицкий.
О себе он говорил: “Да, я принадлежу к этой “гуще народа”. Я чувствую себя своим среди этих мастеровых, крестьян, рабочих, солдат, среди того великого простонародья, из которого вышли и Глеб Успенский, и Лесков, и Никитин, и Горький, и тысячи талантливых наших людей”.
Характерно, что и в рассказах, и в повестях зрелого периода его творчества он остался в основном верен тому же кругу героев: ведь это они или их дети стали органической частью массы советских трудящихся - агрономов, актеров, гидрологов, строителей, включив и тех из них, кто заново осел в деревне, будь то медработники, библиотекари, учителя, промысловики, лесоводы. С ними писатель охотнее всего общался, их непритязательный жизненный уклад - его неторопливый ритм, нецеремонные манеры, обстоятельные чаепития, немудрящее, но обжитое хозяйство - считал для себя наиболее благотворным. В их домах ему лучше всего работалось и жилось.
Смолоду он хотел создавать свои книги для этих людей. И когда он понял, что Россию ожидают “невиданные перемены”, он был нищ, как его народ, и, как он, баснословно богат. В этом было его счастье - в совпадении интересов тех прослоек, к которым он принадлежал, с целями надвигающегося общественного переворота и с индивидуальными творческими планами писателя.
“Повесть о жизни” и другие произведения позднего периода создают весьма отчетливое представление о том, как именно автор решил для себя проблему положительного героя.
Поставленный лицом к лицу со своим современником, наблюдая его в труде, в творчестве, в тяге к знанию, к искусству, Паустовский увидел широкую народную основу талантливости и героизма. “Героизм - явление народное, - писал он. - Народ создает героев так же, как создает замечательные легенды, сказы, песни. Он создает героев, любит их и преклоняется перед ними потому, что в героях справедливо видит образ будущего человека”.
На собственном житейском и писательском опыте убеждается Паустовский, что стена, отделяющая “замечательного” человека от “толпы”, разрушена. Гуманизм и душевное богатство народа оказываются почвой талантов и питающей их средой. Писатель называет Мещору “родиной талантов” и вспоминает в “Повести о лесах” “знаменитых уроженцев среднерусской области”.
В рассказах Паустовского простые люди из народа - мальчик Ленька с Малого озера, деревенская девочка Аннушка, впоследствии ставшая известной артисткой, застенчивый стекольный мастер - мечтательны, талантливы, чутки ко всему прекрасному. В свою очередь, каждый герой - “замечательная личность” - есть только наиболее концентрированное выражение лучших народных черт, их носитель, что и позволяет ему “с наибольшей полнотой выразить свое время и свой народ”. Целью писателя делается отыскание в каждом отдельном простом человеке его “потенциальной способности быть гениальным”, а в каждом герое - его человеческого, его народного. Растет по-горьковски сочувственный интерес Паустовского к “замечательным людям”, кто бы они ни были, вне зависимости от размеров их славы. “Собирательность” и многоликость героя обязала писателя использовать специфические способы изображения характера. Он прибегает к однолинейному сюжетному повествованию, где судьба героя прослеживается с начала и до конца, он обращается к формам “воспоминаний”, рецензии, вступительной статьи: “Молодость” - о Багрицком, “Малышкин. (Памяти писателя)”, “Константин Симонов”, “Алексей Толстой”, “Жизнь Грина” и т. д., он создает и разрабатывает самостоятельный жанр своеобразного романтического портрета.
Характеры в новеллах и последних повестях Паустовского - это чаще всего сжатые портреты, основные принципы создания которых неоднократно декларированы автором и осуществлены на практике. Паустовский достигает краткости своих портретов и единства впечатления, извлекая из каждой личности ее высшие человеческие и творческие потенции и отбрасывая все прочее. Характеризуя в одном из творческих портретов некоторые особенности Пришвина - художника, писатель очень верно формулирует также и собственные принципы изображения героя: “Пришвин пишет о человеке, как бы чуть прищурившись от своей проницательности. Его не интересует наносное. Его занимает та мечта, что живет у каждого в сердце, будь он лесоруб, сапожник, охотник или знаменитый ученый”.
Благодаря сосредоточенности Паустовского на “самом заветном” в его героях, отпадает необходимость их подробного и детализированного изображения. Портрет приобретает сжатость, не теряя выразительности. Таким способом писатель достигает своей цели: разнообразие портретируемых им индивидуальностей в совокупности с чертами самого повествователя создает в читательском представлении собирательный образ положительного героя в творчестве Паустовского.
Повествователь в зрелом творчестве Паустовского приобретает значение типического лица не только в области его отношений с окружающими, но и в том, как он проявляет себя, будучи поставлен лицом к лицу с природой. Паустовскому всегда, с детства, было свойственно обостренное чувство природы, поэтому она нередко присутствует на страницах ранних произведений.
Если в 20-х годах было заметно его тяготение к экзотическому пейзажу с характерной для такого пейзажа экспрессией и яркостью красок, то с 30-х годов, когда Паустовский начинает смотреть на природу не глазами романтика - отщепенца, а глазами своего современника, она входит в его книги как их неотъемлемая часть. Она почти целиком вытесняет интерьер, либо полностью поглощая его (ср. главу “Мой дом” в повести “Мещорская сторона”), либо так или иначе - особенной игрой солнечного света, палым листом бульвара, весенним ливнем или букетом цветов - подавая о себе весть даже среди асфальта улиц и камня городских домов (ср. рассказ “Грач и троллейбусе”, 1953, и аналогичный эпизод с цветами в “Повести о жизни”).
Художник, плохо знакомый с природой, - непонятное для Паустовского, странное и смешное существо. По его убеждению, “нельзя писать книги и не знать, какие травы растут на лесных полянах и на болотах; где восходит Сириус, чем отличаются листья берез от листьев осин, улетают ли на зиму синицы, когда цветет рожь и какие ветры приносят дожди или засуху, пасмурность или яркое небо. Нельзя писать книги и не знать, что такое предрассветный ветер или глухая ночь под открытым небом в октябре. Писательство несовместимо с изнеженностью, с комнатной скукой, с пренебрежением к 'природе. У писателя должны быть руки не только покрытые мозолями от пера, но и потрескавшиеся от речной воды”.
Утверждение пейзажа становится одним из краеугольных камней эстетики Паустовского, приобретая сознательный и программный характер.
В очерках, пейзажных набросках, многочисленных рассказах, связанных с поэзией среднерусской природы, постепенно вырисовываются, проясняются и приобретают законченность шедевра - если вспомнить, как в рассказе “Наедине с осенью” (1963) толкует это слово сам писатель, - черты возлюбленной “ойкумены” К. Паустовского - “скромной земли под неярким небом”, в мягкой смене времен года, в насыщенной жизнью и красотой протяженности каждого из “потерянных” дней, в чередовании лугов и перелесков, таинственных речушек, песчаных косогоров и плакучих ив над тихими заводями. Там, в этой общности человека с его природным окружением, К. Паустовский обрел наконец одну из надежнейших опор своего творчества. Захватывающий размах и щемящая красота просторов России, “ее степей холодное молчанье, ее лесов безбрежных колыханье, разливы рек ее, подобные морям”, вызывают у писателя чувства, неотрывные от гордости за свой обновленный революцией край. Гражданское Отечество и культурно - историческая Родина совмещаются в этом волшебном пункте в единый патриотический образ социалистической Отчизны. Ничего нет для писателя желанней, чем из любого земного далека, пусть хотя бы мысленно, вновь и вновь возвращаться сюда ради встреч с застенчивыми светловолосыми ребятами, вездесущими мальчишками - рыболовами, охотничьими привалами, шалашами пасечников, избушками лесников, рассказами бывалых дедов, смешливыми языкатыми колхозницами, с хозяйственным ладом деревенского дома и с непременной дворовой живностью. Какая-нибудь приветливая или, напротив, отчаянно свирепая дворняга, надменный красавец петух, бородатая озорница коза и многочисленные мелкие представители коварного семейства кошачьих то и дело привносят в повествование частичку тепла, остро подмеченный штрих неповторимой индивидуальности, неистребимый комический элемент.
И все это - в привольном раздолье лесов и полей, напоенных прохладой и влагой. Образы, связанные с животворностью водной среды, играют в книгах Паустовского особую роль. Беды засушливых земель переживаются им как острое мучение, трудные заботы гидрологов и оросителей - как подвиг (“Героический юго-восток”, 1952-1956). В ненависти своей к пустыне, насылающей на человека исчадия зноя и пыльных бурь, писатель признавался не раз. Тяга его к стихии воды с юности питалась многолетними впечатлениями причерноморских акваторий, она привела его к Балтике и карельским озерам, сделала “бардом” заболоченной Пры, патриотом Таруски, энтузиастом комариных мещерских мшар, восторженным созерцателем зловещих грозовых спектаклей и увлеченным классификатором любых небесных водяных даров, будь то снегопад и метельный занос или изморось, туман, пушистый иней, торкая наледь или роскошное изобилие всякого рода дождей - обложных, моросящих, ливневых, грибных и затяжных “осенних мелких дождичков”, едва копошащихся в палой листве. Зелень, живность и щедрое на “метеорологические осадки” небо умеренных широт, не знающих ни полярных, ни тропических крайностей, позволяют писателю породнить любимые рязанские или костромские края с дубравами Приднепровья и с подножием синих Карпат:
“Страна эта прекрасна. Она закутана в светлый туман. Кажется, что этот туман возникает над ее мягкими холмами от дыхания первых трав, цветов и листьев, от распаханной земли и поднявшихся зеленей.
Маленькие радуги дрожат над шумящими мельничными колесами, брызжут водой на черные прибрежные ветлы.
Холмы сменяют друг друга, бегут от горизонта до горизонта. Они похожи на огромные волны из зелени и света. Небо такое чистое и плотное, что невольно хочется назвать его по-старинному - небосводом. Солнце отливает желтизной. И с каждым вздохом втягиваешь целебный настой из сосновой коры и снега, что еще не всюду растаял на вершинах гор”.
Если принять во внимание, что этим пейзажем начинается один из военных рассказов 1944 года (“Стеклянные бусы”), то что уж говорить о восторженном, ненасытном удивлении многообразными проявлениями круговорота природной жизни, о чувстве слиянности с нею во всем творчестве К. Паустовского. Это чувство со временем накапливается, возрастает, находит все более совершенное художественное воплощение.
В последнее десятилетие жизни писателя стойкая радость преисполненных ликования рассказов, пейзажных зарисовок и путевых впечатлений осложняется отголосками мирских тревог, что, составляя достаточно характерную черту сегодняшней жизненной реальности, накладывает заметную печать на литературу наших дней. Так, в спокойном, величавом завершении “Виллы Боргезе” (1956) летучие тени тягостных впечатлений пытаются, но все же не могут возобладать над торжествующим “ощущением ясности и счастья”. И неоглядные дали развернутой в пространстве красочной перспективы “Ильинского омута” (1964) утоляют обостренное сознание пережитых невзгод, желание вместить в себя как образ прекрасного целого этот уголок земли “в его ошеломляющем и таинственном разнообразии”. Тот, кому открылась эта удивительная гармония, приобщен к стройному ладу народной души, вкусившей “состояние глубочайшего мира”. Сходные мотивы и чувства запечатлены и в лирико-патетическом строе последней поэмы А. Твардовского “За далью - даль”.
Чрезвычайно интересно и важно, как свое отношение к природе Паустовский сверяет с народным опытом и чувством. Он не раз возвращается к мысли о том, что “образность и волшебность (по словам Тургенева) русского языка неуловимым образом связаны с природой, с бормотанием родников, криком журавлиных стай, с угасающими закатами, отдаленной песней девушек в лугах и тянущим издалека дымком от костра...”.
Становится понятным, почему, почти затаив дыхание, писатель прислушивается к голосам деревенских детей, хорошо знающих неисчерпаемое богатство “разнотравья”, почему с глубоким вниманием относится к словам ворчливого бакенщика, раскрывающего городским пионерам с детства знакомый для него мир природы, почему возникает в “Золотой розе” глава “Алмазный язык”, где с таким сочувствием вспоминаются замечательные, подхваченные у народа словарные находки поэтов.
От “Романтиков” к “Повести о жизни” - таков путь творческого развития Паустовского. За долгие, годы многосложного жизненного и литературного опыта его писательский почерк - не без ошибок, спорных экспериментов - приобрел твердость и уверенность. Время, большой творческий труд способствовали обогащению и шлифовке его таланта.
Стало привычным находить в тщательно отделанных произведениях писателя уравновешенность мысли и чувства, отточенность языка и то “легкое дыхание”, которое сам К. Паустовский в новелле “Умолкнувший звук” (1967) почитал выражением тончайшего соответствия между “вздохами” жизнетворящих изначальных стихий и благодетельным ритмом поэтически организованной речи.
Имя К. Паустовского постепенно приобретает некоторый оттенок легендарности. В воспоминаниях близких людей, случайных спутников, товарищей по работе воспроизводятся в его человеческом облике черты благородства и глубокой интеллигентности, оттеняемые иногда чувством юмора, или достоинствами превосходного рассказчика - импровизатора, или смешными причудами заядлого рыболова.
Известен К. Паустовский - пейзажист, различающий неприметные переливы красок, и лирик, способный выразить неуловимые движения души; доброжелательный педагог, учтивейший собеседник, любитель деревенского уединения.
Но те, кто хорошо знал его в жизни, помнят и другое: его стойкость, независимость и силу характера, порой - непредвиденную, но справедливую жесткость оценок и суждений. Говорят и о “не знающей устали энергии” писателя, о его нерасторжимой связи со своим временем, об остроте и принципиальности его позиции гражданина и публициста.
Литературная деятельность К. Паустовского была движима беспредельной преданностью искусству и вдохновлялась так остро необходимой в определенные исторические периоды масштабной идеей, понятой как собственная индивидуальная жизненная программа, - идеей культурно-творческой работы художника, обращенной к каждому читателю.
Принести в дар народной аудитории личные способности, сокровища памяти, ювелирное владение словом, высокий профессионализм талантливого рассказчика: он знает, что значит в новелле “точка, поставленная вовремя”, и первые фразы повествовательного зачина, и трудное искусство заглавий, и яркий финал - завершение. Он знает цену неожиданного сравнения, точной комической детали, кружевного плетения вольных ассоциаций.
Просеять и выбрать самые прекрасные слова народного языка и лучшие строки мировой поэзии; воссоздать несколькими штрихами неповторимое лицо земель, морей и городов; “перезнакомить” современников друг с другом, дать им почувствовать свою историю, научить раскованности воображения и смелости быть талантливым.
Показать землю как детище многовековой культурной деятельности поколений, торжествующей наперекор свирепым силам хаоса и вандализма.
Помочь увидеть и понять бесконечность проявлений органической и неорганической жизни как возвышенное, вдохновляющее зрелище, неповторимое в подробностях любого часа и дня.
Пробудить беспокойство за убывающее плодородие земель, размытые склоны брошенных карьеров, обезображенные неумелым хозяйствованием ландшафты, сведенные леса, обмелевшие реки.
Научить хоть по складам разбирать сложнейшую партитуру, доступную нашим органам чувств, чтобы осознать все разнообразие запахов, звуков и ощущений, всю роскошь красок на полотнах художников и на “стендах” самой природы. Такова лишь часть задач его малой энциклопедии “наук, искусств и ремесел”.
Он многое знал и не уставал открывать “новые области красоты”. За широту интересов и научную дотошность друзья называли его в шутку “доктор Пауст”; “...источники поэзии и прозы, - говорил он, - заключаются в познании и в могучем человеческом воображении”.
Зоркая наблюдательность Паустовского, интеллектуальная и эмоциональная отзывчивость, изобретательная фантазия высвечивают под блестящим и радужным поверхностным слоем его прозы глубины сложнейшей проблематики века: интеллигенция и революция, художник и общество, природа и цивилизация. По отношению к многовековому культурному наследию прошлого и способам его сохранения во всех социальных потрясениях XX века он чувствовал себя так же, как один из его героев, ученый - литературовед Швейцер: “Я сторож. Даже не сторож - я часовой” (роман “Дым отечества”). Как немногие из писателей, Паустовский богат литературными наследниками, испытавшими влияние его личности и таланта. Можно сказать, что “из Паустовского” вышел в советской литературе мощный поток последующей лирической прозы; в разной мере и в разных отношениях ему наследуют С. Антонов, Ю. Яковлев, В. Солоухин, Ю. Нагибин, Ю. Казаков, Р. Погодин, В. Конецкий и другие.
Никогда не прекращавшаяся работа духа, щедрость творческой самоотдачи были тем главным, на чем основано нравственное влияние личности К. Паустовского при его жизни и эстетическое воздействие книг, оставленных писателем нам в наследство.
Долгое становление Паустовского - художника увенчалось в конце концов признанием его творчества в широких читательских кругах и в более узкой среде его приверженцев, последователей, учеников.
Но такая судьба в искусстве уготована только подлинным и самобытным его мастерам.
К.Г. Паустовский умер в 1968 году и, согласно его завещанию, похоронен на городском кладбище Тарусы. Место, где находится могила, - высокий холм, окруженный деревьями с просветом на реку Таруску, - было выбрано самим писателем. Могила располагается в зеленом квадрате, окруженном дорожками. В изголовье лежит камень не отшлифованного красного гранита, на котором с одной стороны помещена надпись "К.Г. Паустовский", а с другой "1892 - 1968".