Курсовая по литературе ХХ века
Выполнил студент 4 курса б Феськов К.В.
Хакасский государственный университет им. Н.Ф. Катанова
Институт филологии (русская филология)
Абакан, 1999
Все есть в стихах - и вкус, и слово,
И чувства верная основа,
И стиль, и смысл, и ход, и троп,
И мысль изложена не в лоб.
Все есть в стихах - и то и это,
Но только нет судьбы поэта,
Судьбы, которой обречен,
За что поэтом наречен.
Советская гласность имеет особое значение для русской зарубежной литературы. В западных странах ничего не видят предосудительного в том, что некоторые люди проживают за границей. По-английски таких людей называют "expatriates". Как известно, у русских писателей советского периода таких возможностей не было. Теперь изгнание окончилось, хотя Исход продолжается. И пришло время оглянуться назад и сохранить для будущих поколений показания тех, кто пережил изгнание.
Литературными изгнанниками можно считать и так называемых внутренних эмигрантов, то есть писателей, находящихся в ссылке внутри России.
Русские эмигранты советского периода традиционно делятся на три группы: "первая волна" - то есть те, которые уехали во время или сразу после гражданской войны в России; "вторая волна", к которой относятся люди, бежавшие на Запад или оставшиеся там во время Второй мировой войны; и "третья волна" - эмигранты, покинувшие страну в семидесятые годы и позднее.
Предметом нашего исследования является "третья волна" эмиграции.
Советский Союз беспрестанно проводил ожесточенную войну против эмиграции, выпуская многочисленные статьи, которые рисовали мрачную картину эмигрантской жизни.
Не отступая от своей жесткой линии в отношении эмиграции, советские власти прибегли к тактике, примененной в свое время к Троцкому, - лишению гражданства.
История русской эмиграции неумолимо связана с евреями в России. Евреи составляли основную часть экономической эмиграции. "Третья волна" стала еврейским феноменом. По мере того, как отходят в иной мир старшие, русская эмигрантская община становится все более и более общиной русских евреев. [3, с.14]
В своей работе мы рассмотрим мир русской иммиграции и остановимся на творчестве Иосифа Бродского.
Идеологический спектр эмигрантской общины, как и тот, который наблюдается в советских диссидентских кругах, значительно правее диапазона Западной Европы. Во многих отношениях идеология инакомыслия была выработана ранее в эмигрантских группах, нежели в самой советской империи.
В начале семидесятых, когда на Запад стала пребывать "третья волна", писатели вскоре обнаружили свою несовместимость с редакторами таких старых эмигрантских изданий, как "Новое русское слово" в Нью-Йорке, "Русская мысль" в Париже и "Грани" во Франкфурте-на-Майне. Совершенно разные опыт и мировоззрение мешали возникновению общих точек соприкосновения между поколениями старых и новых эмигрантов. К тому времени читательская аудитория этих изданий настолько уменьшилась, что для того, чтобы выжить, нужно было заинтересовать новоприбывших. Некоторые из недавних эмигрантов, например Александр Солженицын и Владимир Максимов, в конце концов примкнули к старшему поколению.
Оказавшаяся все-таки в некоторой изоляции "третья волна" начала горько сетовать на цензуру, а потом принялась создавать свои издательства, газеты и журналы. Старые эмигранты объясняли "цензуру" неизбежным в издательском процессе редакторским правом.
Жесткие требования в литературе советского периода вынудили многих писателей выступать против любых политических идей в своих книгах.
В марте 1987 года открытое письмо, ставящее под вопрос истинное значение гласности и подписанное десятью эмигрантами, было опубликовано в ведущих газетах Запада. К удивлению подписавших, их письмо было перепечатано в газете "Московские новости", и отсюда начался долгожданный диалог между советскими и эмигрантскими писателями. В 1988 и 1989 годах советские журналы и издательства опубликовали огромное число романов, рассказов, стихов и мемуаров эмигрантских писателей и поэтов. Некоторые из них посетили Советский Союз, где выступали перед огромными аудиториями поклонников. [3, с.15]
Поэзия 1920-1970 годов развивалась по направлениям, намеченным в модернизме и авангарде. Можно выделить три основные линии. Первая идет от акмеизма, условно говоря, петербургская, наследующая опыт в первую очередь Аннинского, Блока, Ахматовой, Мандельштама. Вторая идет от футуризма, условно говоря, это линия московская, наследующая опыт прежде всего Хлебникова, Пастернака, Маяковского, Цветаевой. Третья линия, линия крестьянской поэзии, еще более условно говоря, деревенская, идет от Клюева и Есенина. Каждый из поэтов середины ХХ века находятся на одном из этих меридианов или между ними, ближе к тому или иному.
В литературе эмиграции значительно преобладала акмеистическая, петербургская линия. [1, с.267]
Будучи в полной мере продуктом советского общества, "третья волна" сформировалась в результате эстетических процессов, развивавшихся в относительной изоляции от западной литературы.
Эмигрантские писатели, как правило, отвергали либо политические аспекты доктрины социалистического реализма, либо художественные, а часто и те, и другие. Когда в 1981 году в Лос-Анджелесе состоялась конференция по русской литературе в эмиграции, ни один из многочисленных участников конференции не посчитал нужным даже критиковать социалистический реализм.
Эдуард Лимонов осуществил свою литературную месть в использовании реалистического метода для изображения мира сексуальных извращений. Его книги - это своего рода преднамеренный акт богохульства против прошлых и мнимых настоящих угнетателей.
Александр Солженицын и Владимир Максимов сохранили великие традиции реализма девятнадцатого века и не считают нужным извиняться за свое неприятие литературных направлений двадцатого века.
Популярный среди молодежи в СССР, на Западе Василий Вайнович написал роман "Остров Крым" - эскапистскую фантазию, героями которой являются сливки советского общества.
Владимир Войнович тоже испробовал свое перо в области сатирической фантазии в написанном за рубежом главном своем романе "Москва 2042". Используя в качестве художественного орудия классический прием научной фантастики - машину времени. Роман Войновича принадлежит к традиции свифтовской сатиры. Такое погружение в русские дела - явление не новое для литературной эмиграции.
Александр Зиновьев - еще один приверженец облеченной в фантастику политической сатиры. Самая известная его книга "Зияющие высоты" - своего рода русский вариант "Скотного двора" Оруэлла.
Еще будучи в Советском Союзе, Андрей Синявский предпринял одну из самых значительных теоретических нападок на соцреализм и в подтверждение своих доводов начал сам создавать фантастические произведения.
Фантастика была одним из видов протеста против реализма. Кроме нее существовали также, по определению русских, "модернизм" и "авангардизм".
Одним из самых наблюдательных и остроумных мастеров юмористического рассказа был Сергей Довлатов, умевший талантливо и иронично передавать мелкие детали эмигрантской жизни.
Иосиф Бродский - пример абсолютной независимости. Уже в четырнадцать лет он бросил школу, чтобы заняться самообразованием, а в двадцать три сказал судье, собиравшемуся приговорить его за "тунеядство", что его поэтический дар "от Бога". Сохраняя смесь любви и презрения к другим русским писателям-эмигрантам, он делает по-своему. И в своей Нобелевской речи в 1987 году он сказал, что назначение поэзии - ее уникальность. Когда чешский писатель-эмигрант Милан Кундера провозгласил "конец Запада", Бродский ответил, что подобные заявления звучат грандиозно и трагически, но весьма театрально. "Культура, - сказал он, - умирает только для тех, которые не способны познать ее, подобно тому, как мораль перестает существовать для развратника". [3, с.16]
Требования, чтобы поэзия была партийной, тенденциозной, ангажированной, единообразной сильно ослабляло влияние традиций начала века, делало принадлежность поэта к тому или иному меридиану более или менее условной.
Поэтому в ХХ веке четче, чем поэтическая традиция, место в литературе определяла принадлежность к тому или иному поколению.
Отношение к поэзии, к власти резко изменилось у того поколения, которое вошло в литературу в 1960 годы. Оно порвало с представлением о том, что поэзия должна служить - чему бы то ни было - и вернулось к ее пониманию как самодостаточной ценности.
Новое поэтическое мышление наиболее выразил Иосиф Бродский. [1, с.268]
Иосиф Бродский родился в 1940 году в Ленинграде, в семье журналистов.
На стихотворение выдающегося поэта обратила внимание Анна Ахматова, чьим учеником Бродский был многие годы.
В 1963 году состоялось выступление главы советского государства Н.С. Хрущева, началась новая кампания, направленная против интеллигенции, и - один из первых ударов тогдашней ленинградской администрации пришелся по Бродскому. Его, успевшего поработать фрезеровщиком на заводе, санитаром, кочегаром в котельной, побывать в геологических партиях, и - занимавшегося поэтическим трудом, объявили тунеядцем и сослали на 5 лет в деревню Норинское Архангельской области.
Через полтора года поэт, благодаря хлопотам А. Ахматовой, А. Твардовского, К. Чуковского, Д. Шостаковича, был досрочно освобожден и вернулся в родной город.
В 1965 и 1970 годах в Нью-Йорке выходят два его поэтических сборника: "Стихи и поэмы" и "Остановка в пустыне", вызвавшие ярость у литературных чиновников.
В России к моменту его эмиграции было опубликовано лишь четыре стихотворения.
В 1972 году поэт вынужден эмигрировать в США, где вышли его сборники: "В Англии", "Конец прекрасной эпохи", "Часть речи" (1977), "Римские элегии" (1982), "Новые стансы к Августе" (1983), "Урания" (1987), драма "Мрамор" (1984) и на английском языке книга-эссе "Меньше, чем единица" (1986).
К 1986 году все чаще выступает как англоязычный автор, в частности как переводчик собственной поэзии.
В 1987 г. Бродский удостоен Нобелевской премии.
Скончался в 1996 году.
Иосифа Бродского часто называют "последним реальным новатором", "поэтом нового измерения" или "поэтом нового видения".
Во всех "определениях" Бродского-поэта присутствует слово "новый". И это, думается, не случайно.
Он - поэт мыслитель, поражающий нетрадиционностью мыслей. Любой культурный человек идет по выработанному человечеством руслу, и его гордость состоит в том, что он повторяет самые последние достижения культуры. Бродский, наоборот избегает читать то, что стремились понять десятки поколений до него. [5, с.73]
На вопрос: "В чем ваша поэтическая иерархия?". Бродский ответил, в интервью Джону Глэду: "Ну, прежде всего речь идет о ценностях, хотя и не только о ценностях. Дело в том, что каждый литератор в течении жизни постоянно меняет свои оценки. В его сознании существует как бы табель о рангах, скажем, тот-то внизу, а тот-то наверху... Вообще, как мне представляется, литератор, по крайней мере я, выстраивает эту шкалу по следующим соображениям: тот или иной автор, та или иная идея важнее для него, чем другой автор или другая идея, - просто потому, что этот автор вбирает в себя предыдущих". [3, с.123]
Бродский - поэт концентрированной мыслительной энергии. Мысль его порождена словом, а не наоборот. Омонимия, полисемия, устойчивые сочетания - тот материал, из которого Бродский разворачивает цепочку образов. Стихотворение "выползает" из "случайных" совпадений. Но поэт не верит в эту случайность, доверяясь смысловому течению языка. Он уверен, что в языке уже есть все вопросы и ответы. [5, с.73]
"В конечном счете каждый литератор стремится к одному и тому же: настигнуть или удержать утраченное или текущее время". [3, с.123]
Язык, по Бродскому, - анатомия, высшая созидающая ценность, язык первичен.
В творчестве Бродского исследуется конфликт двух философских категорий: пространства и времени.
"Меня более всего, - пишет Бродский, - интересует и всегда интересовало, - это время и тот эффект, какой оно оказывает на человека, как оно его меняет, как обтачивает, то есть это такое вот практическое время в его длительности. Это, если угодно, то, что происходит с человеком во время жизни, то, что время делает с человеком, как оно его трансформирует... на самом деле литература не о жизни, да и сама жизнь не о жизни, а о двух категориях, более или менее о двух: пространстве и о времени... время для меня куда более интересная категория, нежели пространство". [3, с.123]
Пространство поэт не любит, потому что оно распространяется вширь, то есть ведет в никуда. Время любит, потому что оно в конечном счете оканчивается вечностью, переходит в нее. Отсюда конфликт между этими категориями, который принимает частью форму противостояния белого и черного.
"Диктат языка - это и есть то, что в просторечии именуется диктатом музы, на самом деле это не муза диктует вам, а язык, который существует у вас на определенном уровне помимо вашей воли", - сказал Бродский в одном интервью; эту мысль он повторил и в своей нобелевской речи. [1, с.269]
Какой онтологической ценностью обладает художественное слово в современном мире, ставящем индивида перед выбором: "прожить свою собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже самым благородным образом выглядящую жизнь" или же "израсходовать этот единственный шанс на повторение чужой внешности, чужого опыта, на тавтологию"?[1]
Слово как сопротивление какой бы то ни было деспотии, как будущее культуры, реализующееся в ее настоящем.
"Поэта далеко заводит речь..." - эти слова Цветаевой Бродский воплотил в своем поэтическом опыте, а также в жизни, выбросившей его на далекий берег.
Лауреат Нобелевской премии 1987 года по литературе, поэт русской культуры ныне, по воле судьбы, принадлежит американской цивилизации.
Роберт Сильвестр писал о Бродском: "В отличие от поэтов старшего поколения, созревших в то время, когда в России процветала высокая поэтическая культура, Бродский, родившийся в 1940 году, рос в период, когда русская поэзия находилась в состоянии хронического упадка, и вследствие этого вынужден был прокладывать свой собственный путь".
Высказывание Сильвестра достаточно справедливо, потому что в качестве поэзии выдавалось то, что существовало на страницах печати, - но это был абсолютный вздор, об этом и говорить стыдно, и вспоминать не хочется.
"Ценность нашего поколения заключается в том, что, никак и ничем не подготовленные, мы проложили эти самые, если угодно, дороги" - пишет Бродский. "Мы действовали не только на свой страх и риск, это само собой, но просто исключительно по интуиции. И что замечательно - что человеческая интуиция приводит именно к тем результатам, которые не так разительно отличаются от того, что произвела предыдущая культура, стало быть, перед нами не распавшиеся еще цепи времен, а это замечательно". [3, с.126]
Поэт русской культуры ныне принадлежит американской цивилизации. Но дело не ограничивается цивилизацией. В случае с Бродским эмиграция не просто географическое понятие. Поэт пишет на двух языках, отчетливо осознает "дневную" и "ночную" диалектику двуязычия, и его стихи, написанные в эмиграции, существуют одновременно в русской и английской словесных "оболочках", на страницах русскоязычных книг и, параллельно, американских поэтических журналов. Смысл этого параллелизма, наверное, не в том, что будучи наследником двух поэтических традиций, поэт совмещает в себе две поэтические культуры. Его авторские переводы - не механический жест, а момент раскрытия и узнавания англо-американского творческого наследства, так что современная американская словесность видит в Бродском не только поэта-пришельца, сколько своего продолжателя. Таким образом, в творчестве поэта сошлись и причудливо переплелись две разнородные культуры, и их "конвергенция", случай в известной мере уникальный, чем-то напоминает творческую судьбу В. Набокова. [4, с.206]
В своей книге-эссе "Меньше, чем единица", написанной по-английски, как считают сами американцы, пластично и безупречно, Бродский приобщает американского читателя к миру русской поэзии. В своих же русских стихах поэт парит над американским ландшафтом:
Северо-западный ветер его поднимает над
сизой, лиловой, пунцовой, алой
долиной Коннектикута. Он уже
не видит лакомый променад
курицы по двору обветшалой
фермы, суслика на меже.
На воздушном потоке распластанный, одинок,
все, что он видит - гряду покатых
холмов и серебро реки,
вьющейся точно живой клинок,
сталь в зазубринах перекатов,
схожие с бисером городки
Новой Англии...
Этот полет одинокого сильного ястреба, держащего курс на юг, к Рио-Гранде, на пороге зимы, прослежен, казалось бы, американским глазом, но смущает финальная строка стихотворения: детвора, завидев первый снег, "кричит по-английски: "Зима, зима!" На каком же языке ей кричать в США, как не по-английски? Последняя строка вызывает герметичность американского мира, вселяет подозрение, что здесь не обошлось без мистификаторской мимикрии, разрушенной напоследок намеренно и наверняка.
В декорациях американского неба вдруг возникает черная языковая дыра, не менее страшная, чем осенний крик птицы, чей образ, и без того нагруженный тяжестью разнородного смысла, в виду той дыры приобретает новое, четвертое измерение, куда и устремляется ястреб:
...Все выше. В ионосферу.
В астрономически объективный ад
птиц, где отсутствует кислород,
где вместо проса - крупа далеких
звезд. Что для двуногих высь,
то для пернатых наоборот.
Не мозжечком, но в мешочках легких
он догадывается: не спастись.
А вот стихотворение из книги Бродского "части речи" (1977). Оно написано в знакомой нам форме фрагмента, которая заставляет вспомнить, что он принадлежит к школе Ахматовой:
...и при слове "грядущее" из русского языка
выбегают мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После скольких зим уже безразлично, что
или кто стоит в углу у окна за шторой,
и в мозгу раздается не неземное "до",
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как даренной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека вам остается часть
речи. Часть вообще. Часть речи.
Стихотворение так и начинается у Бродского со строчной буквы после отточия. При слове "грядущее" по прихоти ассоциаций из языка возникают другие слова с присущими им шлейфами настроений, эмоций, чувствований. Они, как мыши, вгрызаются в память, и тут выясняется, что память стала дырявой, что многое уже забылось. Слово влечет за собой другое слово не только по смыслу, многие ассоциации возникают по созвучию: грядуЩее - мыШи - Шторой - ШурШание. За этой звуковой темой следует другая: Жизнь - обнаЖает - в каЖдой. Далее развивается третья: встреЧе - Человека - Часть - реЧи - Часть - реЧи - Часть - реЧи. Это не просто инструментовка на три темы шипящих согласных звуков, это слова-мыши, которые выбегают и суетятся при одном только слове "грядущее".
Из мышиной суеты с ее шуршанием возникает образ, неясный, колеблющийся. Когда-то за шторой стоял Полоний, выдал себя шумом, и Гамлет с возгласом "Крысы!" проткнул его шпагой. Когда-то Петр Степанович Верховенский предложил Кириллову смотреть на него, Петра Степановича, как на мышь, а вскоре уже стоял против окна, в углу, между стеною и шкафом, Кириллов, и был готов к тому, чтобы через минуту застрелиться. Когда-то в светелке, не за шторой, а за дверцей, не стоял, а висел Николай Ставрогин, гражданин кантона Ури... ("Бесы" Достоевского). Слово следует за словом по звуковым и смысловым ассоциациям, слова вызывают образ, за которым тянутся другие и приводят к мысли об умирании. [1, с.269]
Конфликт между временем и пространством принимает часто форму противостояния былого и черного. Белый - цвет пустоты, цвет смерти, цвет - ничто. В занесенном снегом мире остаются только черные следы:
Если что-то чернее, то только буквы.
Как следы уцелевшего чудом зайца.
Поэт сводит картину мира к белому листу бумаги и черным буквам. Зачернить стихами бумагу - единственный способ придать смысл пустоте.
Отсюда и понимание стиха как понятия временного, вечного.
Творчество Бродского метафизично, это микрокосмос, где уживается Бог и черт, вера и атеизм, целомудрие и цинизм. Его поэзия чрезвычайно объемна и - одновременно - разнопланова. Не случайно один из его лучших сборников назван в честь музы астрономии - Урании. Обращаясь к Урании, Бродский пишет:
Днем и при свете слепых коптилок,
видишь: она ничего не скрыла
и, глядя на глобус, глядишь в затылок.
Вон они, те леса, где полно черники,
реки, где ловят рукой белугу,
либо - город, в чьей телефонной книге
ты уже не числишься. Дальше к югу,
то есть к юго-востоку, коричневеют горы,
бродят в осоке лошади-пржевали;
лица желтеют. А дальше - плывут линкоры,
и простор голубеет, как белье с кружевами.
Отсюда, из этой многомерности восприятия мира вытекает и еще одна особенность его поэтического мышления: Бродский никогда не был политическим поэтом, хотя он - сын своего времени. По своей природе он аполитичен, ибо Поэту всегда противна сама идея власти - какой бы она не была. Просто он - больше политики, и власти - как носитель более вечной категории - языка. [5, с.74]
Развитие поэта вело его все дальше к одиночеству, это было им же предсказано. Причина его таится не столько в исходе политической тяжбы с не распознавшим его талант государством, сколько в поэтическом кредо Бродского, его экзистенциальной позиции.
Простая, жестокая мысль о том, что свобода художника обретается ценой одиночества, а, если перефразировать Брехта, абсолютная свобода стОит абсолютного одиночества, приходит на ум, когда читаешь стихи из "Урании":
Вечер. Развалины геометрии.
Точка, оставшаяся от угла.
Вообще: чем дальше, тем беспредметнее.
Так раздеваются догола.
Но останавливаются. И заросли
скрывают дальнейшее, как печать
содержанье послание...
Одиночество, в глазах обывателя, вещь не менее стыдная, чем голое тело. Чем дальше, тем прозрачнее становится воздух стихов Бродского, тени удлиняются, оказываясь куда длиннее человеческих фигур, которые к тому же все чаще оборачиваются мраморными изваяниями, не приспособленными для диалога.
Склонность к длиннонотам, порою свойственная Бродскому, толкающая мысль все с большей скоростью вращаться по кругу, приобретает другое значение: мысль круто разворачивается к воспоминанию и сладостно вязнет в нем, в том месиве человеческой жизни, где не было ни свободы, ни одиночества, где было все несовершенно, но зато БЫЛО: длинноноты превращаются в признания:
Мне нечего сказать ни греку, ни варягу.
Зане не знаю я, в какую землю лягу.
Скрипи, скрипи, перо! переводи бумагу.
В сущности, это не так, это только "часть речи" - уступка отчаянию; ведь именно "так раздеваются догола". Однако, как помним, спохватываются, "останавливаются". Движение начинается в другую сторону. Мы словно оказываемся в некой геометрической фигуре, в поле сильных разнонаправленных эмоций. Отчаяние сменяется любовью, это особый вид любви, дань давней философской традиции, amor fati (любовь к року), стоическая позиция, позиция, совмещающая любовь и отчаяние, на полпути от отчаяния к любви. [4, с.210]
Что сказать мне о жизни? Что казалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
"...зачастую, когда я сочиняю стихотворение и пытаюсь уловить рифму, вместо русской вылезает английская, но это издержки, которые у этого производства всегда велики. А какую рифму принимают эти издержки, уже безразлично" - так говорит Бродский о "технологии" своего творчества. "Больше всего меня занимает процесс, а не его последствия". "...когда я пишу стихи по-английски, - это скорее игра, шахматы, если угодно, такое складывание кубиков. Хотя я часто ловлю себя на том, что процессы психологические, эмоционально-акустические идентичны". [3, с.128]
Ветренно. Сыро, темно. И ветренно.
Полночь швыряет листву и ветви на
кровлю. Можно сказать уверенно:
здесь и скончаю я дни, теряя
волосы, зубы, глаголы, суффиксы,
черпая кепкой, что шлемом суздальским,
из океана волну, чтоб сузился,
хрупая рыбу, пускай сырая.
Бродский, подобно Ахматовой и Мандельштаму, очень литературный поэт, у него много аллюзий на предшественников. В приведенном отрывке из стихотворения "1972" есть намек на "Слово о полку Игореве", в конце перефразирован Гейне; другое стихотворение начинается: "Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря..." - это "Записки сумасшедшего" Гоголя. Неожиданно возникает Хлебников: [1, с.271]
Классический балет! Искусство лучших дней!
Когда шипел ваш грог и целовали в обе,
и мчались лихачи, и пелось бобэоби,
и ежели был враг, то он был - маршал Ней.
Поэтический мир Бродского, по сути дела, оказывается квадратом, сторонами коего служат: отчаяние, любовь, здравый смысл и ирония.
Бродский был изначально умным поэтом, то есть поэтом, нашедшим удельный вес времени в поэтическом хозяйстве вечности. Оттого он быстро преодолел "детскую болезнь" определенной части современной ему московско-ленинградской поэзии, так называемое "шестидесятничество", основной пафос которого определяется... впрочем, Бродский отдал этому пафосу мимолетную дань, хотя бы в ранних, весьма банальных стихах о памятнике:
Поставим памятник
в конце длинной городской улицы...
У подножья пьедестала - ручаюсь -
каждое утро будут появляться
цветы...
Подобные стихи о памятнике обеспечивали поэту репутацию смутьяна, и Бродский в конце 50-х годов явно ценил эту репутацию. Но куда сильнее и своевольнее прорывалась в поэзии юного Бродского тема экзистенциального отчаяния, захватывая попутно темы расставаний жанр, смешиваясь с темой абсурдности жизни и смотрящий из всех щелей смерти:
Смерть - это все машины,
это тюрьма и сад.
Смерть - это все мужчины,
галстуки их висят.
Смерть - это стекла в бане,
в церкви, в домах - подряд!
Смерть - это все, что с нами -
ибо они - не узрят.
Такой бурный "пессимизм" в сочетании с "фрондой" был чреват общественным скандалом.
Любовь - мощный двигатель поэзии Бродского, порою кажущийся намеренно форсированным. Обычная любовь переплетается с отчаянием и тревогой, образуя синкретический образ любви к возлюбленной, родине, несовершенному миру, року и др. Любовная трагедия может обернуться и фарсом, изложенным бойким ямбом:
Петров женат был на ее сестре,
но он любил свояченицу; в этом
сознавшись ей, он позапрошлым летом,
поехав в отпуск, утонул в Днестре.
("Чаепитие")
Фарс разлагает любовь - особенно тогда, когда она слаба, - на составные, чреватые натурализмом, элементы:
Сдав все свои экзамены, она
к себе в субботу пригласила друга;
был вечер, и закупорена туго
была бутылка красного вина.
("Дебют")
Однако откровенно "раздевающий" взгляд редко доминирует, находясь в "связанном" виде, обогащаясь, нейтрализируясь или преображаясь благодаря иронии.
Роль иронии в поэзии Бродского непосредственным образом сопряжена со здравым смыслом. Мог назвать поэзию Бродского поэзией здравого смысла, так велик в ней момент сдержанности, самоотчуждения, "постороннего" взгляда. [4, с.214]
Бродский о главном не говорит прямо, а всегда уклончиво, обиняками. Заходит с одной и с другой стороны, ищет все новых возможностей пробиться к идее, к собеседнику.
Структура стихотворения Бродского в принципе открыта. Так возникают укрупненные массивы слов, разбитых на стихи. Обычно видна художественная целесообразность каждого эпизода, а композиция часто основана на симметрии, так что массы стихов относительно легко обозримы. Можно даже выявить такую закономерность: в коротких стихотворениях формальные ограничения нередко ослабляются, а в длинных нарастают. В коротких текстах Бродский иногда доходит до полного разрушения формы. Так в стихотворении "Сонет" (1962), где не соблюдено ни единое правило построения этой твердой строфической формы, за исключением одного: в нем 14 стихов: [1, с.272]
Мы снова проживаем у залива,
и проплывают облака над нами,
и современный тарахтит Везувий,
и оседает пыль по переулкам,
и стекла переулков дребезжат.
Когда-нибудь и нас засыпет пепел.
Так я хотел бы в этот бедный час
Приехать на окраину в трамвае,
войти в твой дом,
и если через сотни лет
придет отряд раскапывать наш город,
то я хотел бы, чтоб меня нашли
оставшимся навек в твоих объятьях,
засыпанного новою золой.
В 1965 год Бродский формулирует свое кредо, оставшееся в силе до конца его жизни. В стихотворении "Одной поэтессе" он писал:
Я заражен нормальным классицизмом.
А вы, мой друг, заражены сарказмом...
Бродский обнаруживает три вида поэзии: [4, с.217]
Один певец подготавливает рапорт.
Другой рождает приглушенный ропот.
А третий знает, что он сам лишь рупор.
И он срывает все цветы родства.
Поэтика Бродского служит стремлению преодолеть страх смерти и страх жизни.
Бродский дошел до предела в сплавлении всех стилистических пластов языка. Он соединяет самое высокое с самым низким. Начало стихотворения "Бюст Тиберия":
Приветствую тебя две тыщи лет
спустя. Ты тоже был женат на бляди.
Одна из характернейших примет стихотворной речи Бродского - длинные сложные синтаксические конструкции, переливающиеся через границы строк и строф, иногда действительно вызывающие ассоциации со стальными гусеницами танка, неудержимо накатывающего на читателя. В "Стихах о зимней компании 1980-го года" танк появляется и буквально - закованный в броню тропов, бесконечными синтаксическими переносами выплывает из-за горизонта строфы и обрушивается на читателя:
Механический слон, задирая хобот
в ужасе перед черной мышью
мины в снегу, изрыгает к горлу
подступивший комок, одержимый мыслью,
как Магомет, сдвинуть с места гору.
Танк - слон, пушка - хобот, мина - мышь. Из этих двух рядов тем вырастает образ. У Бродского нередко образы возникают на пересечении совершенно неожиданно сопоставленных тем. [1, с.274]
Стихи Бродского, в своей совокупности, представляют собой гимн бесконечным возможностям русского языка, все пишется во славу ему:
Слушай, дружина, враги и братие!
Все, что творил я, творил не ради я
славы в эпоху кино и радио,
но ради речи родной, словесности.
За каковое раденье-жречество
(сказано ж доктору: сам пусть лечится),
чаши лишившись в пиру Отечества,
ныне стою в незнакомой местности.
Именно вера в язык вводит Бродского в классическую эстетику, сохраняет его экзистенциальное право быть поэтом, не чувствующим абсурдности своего положения, подозревать за культурой серьезный и неразгаданный смысл и, что тоже важно, сдерживать капризы своенравного лирического "я", иначе его - в рамках эмоционального квадрата - швыряет во все стороны: от любовного безумства к ироническому признанию, от утверждения своей гениальности к утверждению собственного ничтожества. [4, с.219]
Как истинный творец, он сам подвел итог своему творчеству.
24 мая 1980 года, в день своего сорокалетия, Бродский написал стихотворение, которое подвело итоги не только его собственной жизни за предшествующие годы, но в известной степени исканиям русской поэзии в области языка, поэтической формы, культурного и исторического контекста, художественной и этической свободы. Здесь не только судьба Бродского, но, в обобщении, судьба русского поэта вообще.
Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
надевал на себя, что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна,
и не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок,
позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забирали глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
Единственным долгом поэта перед обществом Бродский считает долг "писать хорошо". В сущности, даже не только перед обществом, но и перед мировой культурой. Задача поэта - найти свое место в культуре и соответствовать ему. Что, думается, Бродский с успехом сделал.
Утрата связи с живым, меняющимся русским языком не может пройти бесследно; это плата за судьбу, которая, через страдания, муки и фанаберии поэта, предоставляет ему право почувствовать в полной мере себя инструментом языка в тот момент, когда язык оказывается не в обычном состоянии данности, а в положении ускользающей ценности, когда осенний крик ястреба приобретает болезненную пронзительность.
Обозревая творчество Иосифа Бродского, невольно приходишь к выводу: это поэт нового зрения. Поэт, какого еще не было в истории русской литературы ХХ века.
Баевский В.С. История русской поэзии. 1730-1980 гг. - М.: Новая школа, 1996.
Баранников А.В., Калганова Т.А., Рыбченкова Л.М. Русская литература ХХ века. Хрестоматия 11 класс. - М.: Просвещение, 1993.
Глэд Джон Беседы в изгнании. Русское литературное зарубежье. - М.: Книжная палата, 1991.
Ерофеев В.В. В лабиринте проклятых вопросов. - М.: Советский писатель, 1990.
Прищепа В.П., Прищепа В.А. Литература русского зарубежья. Учебное пособие. - Абакан, 1994.
[1] Из "Нобелевской лекции" Иосифа Бродского