Название статьи возникло в процессе изучения условий, складывавшихся во Франции на протяжении последних тридцати лет и заставивших некоторых крупных чиновников, представителей судейского корпуса — магистратуры — «взять слово». Так, кстати, называется книга Лорана Грейлзамера и Даниэля Шнейдермана «Cлово судьям»[1]. Публичное разъяснение по поводу своей деятельности присуще отнюдь не всем представителям высшего эшелона государственной власти и далеко не в равной мере, но все они безусловно согласятся с тем, что в целом публичное выступление им не чуждо. При этом представители высшего государственного чиновничества высказываются относительно редко по сравнению с судейством. Во всяком случае как официальные лица они выступают открыто лишь по официальным поводам и во время различных церемоний.
Возможно эта традиция молчания и даже секретности уходит в прошлое, однако вопрос остается: почему те, кто правит государством, публично выступают лишь в формальных и торжественных случаях? А если и высказываются, то не как государственные лица, а в некоем ином качестве, играя, например, какую-то роль в политической сфере.
Как бы то ни было, на тех и на других решающее влияние оказывают СМИ. Именно последние вносят вклад в рассекречивание различных форм «государственной тайны», идет ли речь о секретах управленческого аппарата, военной тайне, или «секретности служебных инструкций».
По поводу долгой болезни Франсуа Миттерана появлялись даже высказывания о «государственной лжи». Тем самым предполагалось, что существует некая государственная правда, которую, однако, не всегда стоит говорить, по крайней мере, в кругах политико-медиатического истеблишмента, даже если это не секрет. Следовательно, поставленный вопрос о публичном выступлении относится не столько к содержанию выступления, сколько к его использованию. Гипотеза, которая проходит красной нитью через данную статью, звучит следующим образом: наблюдаемая в последние годы практика публичных выступлений является признаком упадка государства «абсолютистского» типа, установившегося в послевоенной Франции и просуществовавшего вплоть до середины 60-х годов. Высшие государственные чиновники являлись здесь одновременно инструментом и воплощением этого государства, а хранимая ими тайна в отношении государственных дел была одним из оснований их власти.
Говорить, прежде всего, означает уметь говорить, особенно, если речь идет о публичных выступлениях. Говорить — это тоже власть: ведь не все имеют право выступать публично. Я употребил термин право, поскольку он подчеркивает тот факт, что выступление, а также манера выступать социально обусловлены. Не все могут выступать, а если некоторые это делают, то только от лица кого-либо, в определенных обстоятельствах и при определенных условиях. То же самое можно сказать о молчании. Не все могут позволить себе промолчать. Молчание подразумевает, что нет никаких вопросов, что никому даже в голову не приходит усомниться в установленном порядке вещей. В этом смысле фундамент власти — это то, что само собой разумеется.
Что уж говорить тогда о дискурсе власти, т. е. когда сам дискурс становится властью? Этот вопрос не нов. Если обратиться к специалистам в области социальных наук, особенно антропологам и историкам, то из их работ вытекает, что во всех обществах, во всех сообществах функция публичного выступления строго регулируется, даже регламентируется и контролируется.
Начнем с работ антропологов, которые, в частности, в бесписьменных обществах, по очевидным причинам имели дело с публичными выступлениями. Здесь противостоят друг другу две традиции. Согласно первой, выступление является атрибутом власть имущего. Власть имеет тот, кто выступает. Он «хозяин слов». Именно так он часто и обозначается. Не бывает молчащих вождей[2].
Что говорит вождь? Его устами говорит сама традиция, т. е. обычаи, передаваемые предками. Вождь оглашает закон, который цементирует общество как единое тело и осуждает все, что угрожает этому единству. Что такое речь вождя? Это ритуализированный акт, своего рода молитва, которая произносится вовсе не для того, чтобы быть услышанной. Слова вождя являются своего рода восхвалением, выражающим нормы социальной жизни, и повторяемым в соответствии с обычаем. Такая речь не оспаривается. Она говорит то, что она есть, и то, что она говорит. Это сам социальный порядок, ставший речью.
Напрашивается следующая мысль: говорить означает прежде всего обладать властью говорить. Вождь обладает монополией на легитимное слово, он — рупор закона группы. В таком типе общества «обязанность выступать» обладает свойствами способа господства. Если вождь обязан выступать, то агенты обречены на молчание — вследствие особого уважения к власти, ее обожествления, или страха перед ней. Эта традиция антропологических исследований, которая в основном занимается самыми примитивными формами социальной жизни, порой забывает, что лицо, обладающее властью слова, само находится во власти слова. Это «человек слова» в обоих значениях этого выражения.
В свою очередь, молчание также может быть формой власти и инструментом власти; способом выражения власти и способом ее представления[3]. Эта — вторая — традиция имеет дело с более сложноорганизованными обществами, и основное внимание концентрирует на тех целях и опасностях, которые заключает в себе публичное выступление. В этом случае «говорить» более не значит «обладать властью», а выступление не есть ее атрибут. Это право, которое используется или не используется в зависимости от нужд, определяемых исключительно вождем. В этом случае правилом является скорее «закон молчания», «молчание короля». С этой точки зрения стратегия власть имущего будет состоять скорее в том, чтобы замалчивать, молчать самому и, конечно же, заставлять молчать[4]. В этом смысле власть связана с тайной и наведением секретности. Речь более не является только выражением власти, но еще и результатом стратегии, направленной на ее сохранение.
Таков — в очень сжатом виде — вклад этнологии в то, что касается социальной власти публичного выступления.
Что касается историков, то их особенно интересуют способы отправления власти и ее механизмы, которые наиболее существенны для понимания изучаемых ими типов обществ, все более сложных и дифференцированных. Власть в таких обществах более институционализирована и автономна по отношению к другим сферам социальной деятельности, в частности, к религиозным и экономическим практикам.
Если говорить об истории Франции, то наиболее показателен в этом смысле период, который длился от религиозных войн ХVI века, через Фронду ХVII века и вплоть до подавления янсенизма в середине ХVIII века. Здесь снова встает вопрос обоснования власти — на этот раз королевской — и возможностей ее осуществления.
Луи Марен показал, что Паскаль при анализе отношения между силой и справедливостью ставил вопрос об отношении между властью и публичным словом, или, точнее, о функции публичной речи как проявления власти[5]. «Справедливо подчиняться справедливости», — писал он. Справедливость не должна оправдывать свое существование, она соотносится только с самой собой: justicia jussus sui. Но несмотря на чувство очевидности, на котором она основывается, справедливость, не поддержанная силой, беспомощна. «Значит, надо объединить силу со справедливостью, и либо справедливость сделать сильной, либо силу — справедливой». Что же отличает справедливость от силы по отношению к дискурсу, который выражает справедливость и к ней обязывает?
Когда власть облекается в слова, дискурс власти является дискурсом силы. Это — дискурс самоустановления, самолегитимации. «Сила очевидна и неоспорима» — уточняет Паскаль, тогда как справедливость легко оспорить. Она оспорима в том смысле, что даже если ей не нужно доказывать то, чем она является (ибо справедливость безусловно принадлежит ощущению очевидности), то все-таки можно спорить о том, что справедливо, а что нет. Что же касается дискурса власти, то он неоспорим. Он не терпит, когда ему противоречат (Паскаль). Не случайно столько законоведов, теологов и философов писали о природе и отправлении власти в течение того исторического периода, когда оказались расшатанными все основы, будь то религия, знание или сама власть[6].
В тот период король представлял собой единственную политическую сущность, принимающую решения от имени всего общества. Установление этого основного принципа политики абсолютизма произошло не само по себе[7]. Не входя в детали происхождения того, что называют «королевской тайной», следует напомнить два фактора, благодаря которым стало возможным установление этого способа правления, отголоски которого, между прочим, можно найти в сегодняшней действительности.
Прежде всего нужно было, чтобы исчезла сама идея, что государство может быть сформировано совокупностью приближенных к королю подданных. Государство долженвоплощать только сам король: «Государство — это я», следуя формуле, которая — как говорят совершенно необоснованно — приписывается Людовику XIV. В соответствии с этим принципом, дворяне должны были лишиться всех своих прерогатив, так или иначе касающихся управления государством[8], что потребовало целой исторической эпохи. Так, королю надлежало советоваться относительно разработки законов, однако, Королевский совет постоянно сокращался и превратился в конце концов в своего рода продолжение самой личности короля. Это хорошо видно на примере изменения статуса королевской печати. Первоначально контроль за актами и деятельность по подтверждению подлинности были возложены на канцлера, однако по мере того, как королевская власть превращалась в единственную государственную власть[9], право ставить печать, будь то печать, удостоверяющая секретность документа или королевскую подпись, было возложено — в обход Канцелярии и Печатной палаты— на должностных лиц, которые полностью зависели от короля[10]. Король решает тайно, ничего не говоря, т. е. бесконтрольно. Работа «Узкого совета» — «Совета по делам», как его называли — даже не фиксировалась протоколами. Их отсутствие указывает не только на то, что обсуждения велись тайно, но и на то, что не возникало даже мысли об обсуждении.
Установлению тайного типа правления соответствует способ управления населением, для которого характерны два признака: прежде всего, административное правление не спрашивает у подданных ни их мнения, ни тем паче, одобрения, а требует лишь подчинения и преданности. Пример такого положения являют собой должностные лица короля, которые, будучи наделены особыми полномочиями, все же не могли сказать ни слова от своего имени[11]. Кроме того, такой способ правления опирается на идеологию, согласно которой государственные интересы недоступны для тех, кто не посвящен в тайну[12]. Это утверждение находит свое обоснование в том, что дворяне предоставили королю право в виде исключения принимать единоличные решения во имя всеобщего блага. При абсолютизме государственные интересы становятся синонимом общественного блага[13].
До Революции тайна была нормой. Это не означает, что не существовало политической жизни, просто в то время она имела отличающиеся от сегодняшних формы. Не говоря уж о дворе, где частное и общественное переплетаются, смешиваются, а иногда даже полностью меняются местами[14]. Существует множество форм оглашения королевских решений и всех событий, касающихся личности короля и — шире — королевства. Но здесь речь идет не столько об информировании, сколько о «прославлении информации», или, лучше сказать, об использовании информации для прославления короля и усиления его власти. Не говоря уже об обрядах посвящения в монархи, коронациях[15] или о «королевских выходах»[16], существовали, например, настоящие церемонии «Te Deum», во время которых распространялись королевские приказы, сопровождавшиеся комментариями в виде письменных посланий[17]. Волю короля оглашали также с помощью выкриков и барабанной дроби[18]. Как известно, смертные казни также совершались в публичных местах[19].
При такой форме правления публичность является прежде всего ритуалом, вписанным в своего рода «церемонизацию» политической жизни, которая развилась в противовес все более тайному характеру собственно политических решений. Однако любая форма публичности таит в себе опасность: известно, что публичные казни порождали бунты, а производство печатной продукции и ее распространение[20] способствовали бурному развитию ожесточенных полемик.
Вследствие такой логики управления перед королем, как единственным хозяином своих решений, вставало два вопроса: должен ли он сообщать о своих соображениях, т. е. отчитываться перед своими подданными? А если сообщать о своих действиях, то кому? Эти вопросы были поставлены, естественно, не столько теоретиками абсолютной монархии, сколько ее противниками, многочисленными, но мало известными, о чем свидетельствует история Франции[21]. Ибо, исключая кризисные моменты, которые вынуждали королевское правление прибегать к обсуждению, чаще всего в завуалированной форме, информация распространялась в форме письменных циркуляров, называемых тогда «депешами».
Формирование рынка информации постепенно стало угрожать представлению о королевских деяниях как необсуждаемых[22].
В таком контексте понятие общественного мнения является политическим изобретением[23]. Речь идет о новом источнике власти, новой технологии власти. В коллективных представлениях, несущих значительный отпечаток произвола принца, это означало некий суд, перед которым обязан предстать абсолютный монарх. Это обязательство возникло в связи с трансформацией культуры в целом и политической культуры образованных слоев населения, в частности[24]. Благодаря системе школьного образования, эти группы смогли получить интеллектуальные инструменты для понимания мира и жизни, позволившие им обратиться с вопросами к власти. Не место и не время останавливаться здесь на том, что является, по крайней мере, одним из важнейших факторов трансформации социального пространства, без которого не могло бы измениться и то, что принято называть «публичным пространством»[25]: распространение грамотности, увеличение печатной продукции, рост интеллектуальных сообществ, научных собраний, читальных залов и т. п.[26].
Но такие категории, как «мнение», «общество» и, тем более, «общественное мнение» не имеют точных социологических референтов. Это абстрактные категории, сконструированные философами-юристами или юристами-философами. В частности, я имею в виду ту важную в этом отношении роль, которую сыграли адвокаты, поставив под сомнение порядок доксы, т. е. мнения, настолько общепринятого, что не нуждается в объяснении[27]. На общественное мнение ссылаются и новые и старые социальные агенты, претендующие на государственную деятельность и контроль над ней. На эту-то «фикцию», т. е. веру, коллективно разделяемую теми, кто на нее опирается, и указывали противники абсолютистской формы правления при обосновании своих требований.
Эти требования находились в противоречии с политической традицией, они предполагали радикальный подрыв оснований власти. Они призывали к введению нового политического словаря, а также иной концепции жизни и политической деятельности. И не случайно объектом скандала (дело о «подвесках королевы») становилось то, что до сих пор было само собой разумеющимся, поскольку скандал всегда был признаком кризиса государственной власти, а скорее даже кризисом в рядах лиц, наделенных государственной властью[28].
Ален Деверп показал, что идея секретно проводимой политики, «политики тайны», имеет смысл только тогда, когда политика социально сконструирована как общественное дело* в двояком смысле этого словосочетания: как государственная власть и как определенная публичность[29]. Однако до тех пор пока монарх является единственным держателем суверенности, единственным источником легитимной власти, он является и единственным общественным (государственным) лицом. В этом случае не может быть общественных дел. «Королевскую тайну» невозможно сравнивать с incarna imperii, а также со всеми видами уловок и сокрытий, которые сегодня у нас ассоциируются с таким выражением как «государственная тайна». Это понятие и — шире — все технологии, связанные с новыми формами правления, постепенно складывавшимся в конце XVIII — начале XIX веков, следует увязывать с требованием «гласности», «демократических» способов отправления политической власти.
Бюрократическая рутинизация тайны, на что указывает организация разведслужб[30], а также возникновение высшего государственного чиновничества, предполагает, пусть в формах, которые сегодня представляются весьма рудиментарными, формирование политического поля, целью которого является наблюдение и даже контроль за государственной властью. Воспользовавшись выражением Карла Полани по поводу экономической в основном активности[31], «великая демократическая трансформация» заключалась в переходе от политики тайны к тайне политической наподобие юридической, военной, даже врачебной, — одним словом, профессиональной. Тайна перестает быть составляющей власти, она становится средством — одним из прочих — отправления власти. С этого момента одной из целей политической борьбы становится протест против «отсутствия гласности», «утаивания» как способов правления[32].
На основании этих исторических — французских и американских — работ можно сделать следующий вывод: среди образованных слоев (при этом следует напомнить, что в то время они оставались очень малочисленными, разрозненными и достаточно зажиточными по сравнению с остальным населением) происходит смена одного мировоззрения другим. Существующий порядок оспаривается публично и с помощью публичности: вспомним хотя бы это огромное для «эпохи factums»[33] распространение юридических сочинений, которые превращали адвокатов в судей, защищающих своих клиентов.
Предпринятый экскурс подтверждает, что публичное высказывание является формой отправления власти и в качестве таковой является целью власти.
Переходя от монархии с характерными для нее механизмами власти к республиканским режимам, можно видеть, что их установление сопровождалось практиками, аналогичными власти, основанной на тайне. Эти практики, даже если и не были институционализированы, то все же осуществлялись и легитимировались теми, кто принадлежал к высшим государственным корпусам и, таким образом, представлял общественное благо, т. е. государство. Как бы ни называлось это общественное благо — «общественное служение», «государственное дело» или «высшие интересы государства» — высшие государственные чиновники являются наследниками коллективного достояния, которое называется «государственная власть» и монополией на которое обладал король[34].
Я намерен показать, как чиновничьи корпуса, участвуя в определении отправления власти и предоставляя себе такое право, а, следовательно, способствуя усилению этой власти и за счет одного этого укрепляя свою собственную власть, в конце XIX века приобрели автономию относительно политической власти[35]. Речь в основном идет об автономии этих корпусов, их «независимости». Она усиливалась благодаря новому способу рекрутирования (конкурсы) и, кроме того, закреплялась через становление основной своей функции — наблюдению за государственной деятельностью и близкой к ней функции установления контроля над деятельностью государства.
Корпуса отличаются от других групп не столько по типу организации и даже типу власти, сколько по способу объединения, интеграции. Речь идет об определенной форме солидарности, которую Эмиль Дюркгейм называл «механической» или «по сходству» и которая объединяет членов до такой степени, что во всех случаях и почти при всех обстоятельствах они идентифицируют себя и идентифицируются другими прежде всего с корпусами, по крайней мере, когда они выступают публично в качестве таковых. Часто приходится слышать, что корпус — это настоящая «семья» для тех, кто к нему принадлежит. И, действительно, многие признаки подтверждают эту аналогию: члены профессиональных сообществ обращаются друг к другу на «ты», среди них развита взаимовыручка и т. д.
Однако, если посмотреть глубже, то станет ясно, что высшие корпуса были основаны школой (в ее форме Grandes Йcoles), осуществляющей селекцию избранных в соответствии с качествами, связанными во многих отношениях с семейным окружением, с очень сходными типами семей[36]. Схожими настолько, что можно вслед за Пьером Бурдье предположить, что функции высшего чиновничества и Grandes Йcoles аналогичны функциям семьи и родственных отношений при других формах воспроизводства социальной структуры: «кооптация последователей на основе школьной или профессиональной солидарности играет роль, схожую с непотизмом и классическими типами солидарности семейных предприятиятий»[37].
Корпус «по определению» говорит как один человек, одним голосом. Некоторые высшие чиновники любят напоминать, что иногда сплоченность корпуса реализуется в обход внутренней иерархии, и отношения в нем строятся как равноправные. Иногда все же отношения принимают форму иерархии. Тем не менее в обоих случаях превалирует факт принадлежности к корпусу, которая при взгляде снаружи позволяет предположить, что каждый член корпуса воплощает его ценности и является его представителем. В принципе, с некоторыми изменениями, здесь можно найти характерные для монархических систем способы правления: тайну принятия решения, ритуализацию речей и т. д.[38].
Особенность высших корпусов заключается не только в их культуре, но и в том способе интеграции, который она предполагает, — в «корпоративном духе». Она заключается в двоякой природе деятельности этих высших корпусов, что и сообщает значительность тем функциям, которые они осуществляют в государственном аппарате. Так, высшие корпуса представляют собой единственные институции, которые гарантируют прямой доступ к «высшим должностям», и которые осуществляют контрольную миссию с помощью предоставленных им юридических (Государственный совет и Счетная палата), или квазиюридических функций (Финансовая инспекция). Таким образом, они являются судьями и сторонами в своем же деле. Они представляют собой «естественный» питомник, из которого политические деятели берут то, что им необходимо для осуществления самых высоких властных функций.
Традиционно с точки зрения права властью является то, что обеспечивает исполнимость какой-либо меры. Это своего рода санкция в двояком смысле одобрения и осуждения, что свидетельствует о дуализме. В данном случае речь идет о самоодобрении. В этих условиях высшие корпуса также не нуждаются в оправдании своего существования, настолько это совпадает с «само собой разумеющимся» социального порядка, с тем, что называется общественным благом или — в юридических терминах — с «общим интересом». Высшие корпуса отвечают за общественное благо в двояком смысле: они являются основными его распорядителями, и они же держат его под контролем. Они обладают властью, и они же эту власть контролируют.
В качестве руководителей члены корпусов в принципе являются ответственными лицами. Но речь идет не об обычной ответственности, которая в конечном счете сводится к необходимости исправить ошибку или заплатить за нее. Это ответственность божьей милостью, поскольку по французскому праву высшие кадры, занимающие «высшие посты» (этот термин изобретен юриспруденцией Государственного совета), отвечают только перед коллегами или перед политической властью. Как известно, постами распоряжается правительство, а высшие кадры, которые их занимают, могут быть отозваны ad nutum, без всяких оправданий и объяснений, т. е. не обязаны отчитываться.
Такая «урезанная» ответственность родственна самым произвольным формам абсолютистского способа правления. Неограниченная (discrйtionnaire*) власть вписывается в особую логику функционирования: логику молчания и полноты власти. Действительно, отзыв с должности здесь обозначает возвращение, реинтеграцию в первоначальный корпус. Этот отзыв не сопровождается ни дискредитацией, ни падением, ни наказанием. Он в порядке вещей. Немотивированному отзыву обязательно сопутствует скромное умолчание. Здесь правит тишина.
Одно из проявлений власти состоит в том, что она знает, о чем можно говорить публично, а что лучше замолчать, а также в том, чтобы действовать соответственно. Это часть тайны. Здесь — никакого контроля, никакой наглядности, никакой «гласности». Высшие государственные корпуса составляют часть власти государства, тайн государства. Некоторые уполномочены даже обеспечивать ограниченную циркуляцию информации и гарантировать сохранность тайны. Они являются стражами и гарантами государственного порядка, даже если они должны делать это через советы, комитеты, совместные комиссии.
Безусловно, деятельность высших корпусов носит отчасти гласный характер. Они публикуют отчеты, постановления. В постановлениях содержатся и мотивировки. Но мотивировки являются скорее утверждением какой-либо правовой нормы, регламентированным оправданием. В конечном счете сами чиновники и определяют их обоснованность. Мотивировки служат легитимацией решения. Но эти мотивировки стандартны как по форме, так и по содержанию.
Речь идет скорее о риторике, риторике власти, которую никто не может оспаривать. Если только не какие-то другие юристы. Расширился лишь круг легитимации: власть более не использует категорических утверждений типа «десяти заповедей», она дает закодированные мотивировки, которые могут комментироваться толкователями, властью не обладающими.
В такой системе, чем более высокие позиции занимают агенты в пространстве власти, тем меньше разъясняется то, что они делают[39]. Автоматизм и неболтливость — таковы два свойства функционирования этой системы ответственности. Занимая «высший пост», кадры получают двойную защиту: замалчивание и реинтеграция. Исключение за совершенную ошибку — случай крайне редкий, а когда это происходит, то об этом также молчат. Воплощая государство, представители корпуса не могут ошибаться как таковые. И именно в этом качестве они «служат» государству: поведение высших чиновников совершенно отделено от их личности и связано только с их функциями[40]. Они действуют ex officio. Так, почтовый служащий, вскрывающий письма при исполнении своих служебных обязанностей, может быть снят с работы. А члена Госсовета, разгласившего какие-то решения Совета министров, не наказывают, по меньшей мере, формально, даже если официально отстраняют от деятельности его корпуса.
Повторная интеграция — это козырь для корпуса, поскольку система перехода туда и обратно, эта непрерывная циркуляция способствует укреплению власти корпуса и, тем самым, власти его членов. Как в семье, где кто-то уходит, а кто-то возвращается или приходит, все члены при этом имеют одни и те же свойства, предрасположенности. Это нормальный способ управления корпусом госслужащих. Потому что даже те, кто отделился от него, все же принимают в нем участие.
Прежде всего, условия назначения обсуждаются с главами корпуса, и всегда остается возможность вернуться обратно, в корпус при каких-то поворотах, которые делает политическая или личная жизнь. Не будет большим преувеличением сказать, что часто не столько министры выбирают из членов высших корпусов претендентов на «высшие должности», сколько члены корпусов выбирают себе министров. Если только они сами не министры.
Проявляют ли себя члены высших чиновничьих корпусов, когда они выходят на «авансцену», когда они, как говорится, берут на себя «общественные обязанности»? В качестве политических деятелей — непременно. Это — правило игры, но по отношению к нему они все же соблюдают некоторую дистанцию, что обеспечивает им принадлежность к корпусу. Но в качестве представителей своего корпуса — нет. Граница между политической и административной деятельностью, как известно, существенна для французского государственного права. Это средство, благодаря которому высшие корпуса защищают себя от опасностей политической жизни и той специфической ответственности, которую она налагает[41].
Могут ли высшие корпуса сохранить эту функцию внутренней полиции, эту традицию молчания, характерную для всякой закрытой группы, в то время, как социальные и экономические функции государства сокращаются? Сегодня некоторые их члены занимают позиции, для которых они не были ни подготовлены, ни обучены. Сжимается защищенная область высших корпусов; одновременно их члены вынуждены принимать личное участие в экономической и политической власти. Правила куртуазности, сдержанности, хорошего воспитания, которые диктует внутреннее функционирование корпусов, возможно, скоро потеряют одно из социальных оснований, обеспечивавших их эффективность. Поскольку, по мере того, как деятельность госслужащих перестает регулироваться публичным правом, к ним все более приложимым становится частное право и, более конкретно, уголовное.
Кроме того, принципы легитимности общественной деятельности в двойном смысле этого термина (т. е. одновременно государственной и публичной), все более подвергаются угрозе со стороны новых средств выражения — масс медиа, уйти от которых становится все труднее. Медиатизация действует двумя способами: она стремится сделать публичным то, что до сих пор оставалось в сфере частного; будь то жизнь индивидов или деятельность чиновников, она обязывает социальные сектора пользоваться общедоступным языком для того, чтобы быть понятыми и даже получить одобрение публики, которая не обладает такой же культурой[42].
В настоящее время меня интересует функционирование судейства в его взаимоотношениях с СМИ. Поражает, до какой степени судейство — внутренняя деятельность судейского корпуса и самих судей — подчиняется общественному суждению; как много говорят или пишут некоторые судебные ведомства для того, чтобы оправдать то, что делают они или их коллеги. Это не только творчество представителей корпусов, руководителей, профсоюзных деятелей или президентов специализированных магистратов.
Так, Госсовет занимается вопросами весьма щепетильными, которые интересуют СМИ (например, обсуждение обязанностей государственных деятелей, споры о выборах, государственный порядок и т. д.), он высказывает свое мнение по очень деликатным вопросам (например, дело «об исламском платке»*, дело о лицах, «не имеющих документов» и т. д.). В первый раз это произошло, когда вице-президент Государственного совета Марсо Лонг в интервью, опубликованном в газете «Монд», высказался о правомерности циркуляра министра Национального образования по поводу ношения платка. То же самое сделал и его преемник Рено Денуа де Сэн-Марк, который напомнил в газете «Ле Круа», что «школа должна объясниться по поводу исключения учениц с ”покрытыми головами“». И добавляет, отвергая обвинения депутата в адрес Госсовета в «прислуживании интегризму»: «В 1910-х годах некоторые светские активисты уже упрекали нас в связи с уличными религиозными шествиями в том, что мы оказываем услугу клерикалам. <...> Мы и сегодня стоим на тех же принципах»[43]. Если решения, мнения подвергаются обсуждению, то делается это «в целом» и только специалистами или же заинтересованными политическими деятелями: ни один член Госсовета не был подвергнут критике на персональном уровне, и ни один из них не участвует в публичных или массовых дискуссиях от себя лично — за исключением (в последние несколько лет) вице-президента совета, но и он выступает обычно не как представитель своего профессионального корпуса[44].
Республика учредилась во Франции благодаря государству — администратору, распределителю, строителю, инженеру и хозяину. Оно совмещает в себе все функции, которые превращают сообщество в коллектив. Я проводил исследование высших школ по подготовке государственных служащих. Были представлены все сферы государственной деятельности: не только школы «власти» (Национальная школа администрации, Национальная школа судейства, Высшая школа полиции, Национальная школа налогов), но и Историко-архивная школа, Национальная школа культуры, Национальная школа пожарников и т. п. Вездесущее, всемогущее, всеведующее: именно с таким типом государства идентифицируют себя высшие государственные функционеры.
Сегодня «государственная знать», по выражению Пьера Бурдье[45], предает государство, которое более не обеспечивает ему требуемые должности и прибыли. Она обращается к политической карьере, к предпринимательству, консалтингу, переходит в общественные, частные или международные организации.
Уже можно наблюдать траектории тех, кто, совершив единожды свою политическую миссию или не всегда успешный переход из государственного сектора в частный, возвращаются обратно в свой профессиональный государственный корпус. Конечно, для многих это возвращение является вынужденным, за неимением лучшего; редко они это делают с радостью. Некоторые параллельно пишут агиографические книги, «готовясь» к политической карьере, в ожидании лучших дней. Но наступят ли они? Мы говорили о государстве всеобщего благоденствия (Йtat-providence). Если это выражение и имеет смысл, то таковым государство действительно было для какой-то части господствующего класса, и даже, может быть, для всего этого класса. Один из аспектов дискуссии относительно конца государства всеобщего благоденствия находит свое обоснование в том кризисе, который охватывает сегодня всю сферу высшей государственной деятельности и способ функционирования соответствующих институций.
Центральной темой данной статьи является тема легитимности власти. Легитимная власть — это власть, которая не показывает себя как власть. Однако, сегодня повсеместно раздается общая критика в адрес государственной компетентности: неспособность к модернизации, к обеспечению порядка и безопасности, безответственность и т. п. Критиками часто выступают как раз те, кто руководит государством. Эта критика, независимо от того, насколько она обоснована, является симптомом не столько кризиса функционирования государства, сколько разложения социальной базы не его самого, а данной формы абсолютного этатизма: государства как целого, целого, гарантированного государством.
Это разложение — термин, безусловно, слишком сильный — проявляется на трех уровнях: национальное государство не является более хозяином самых важных экономических решений, что оправдывало его контроль над частью средств производства; оно также все более теряет свои прерогативы на локальном уровне, причем во всех областях и, в частности, в сфере городской инфраструктуры, культурного обслуживания и т. д.; наконец, государство не контролирует более освещение и интерпретацию своих решений. Самым крайним примером тому стали, безусловно, случаи судебных процессов или судебных расследований, воспроизведенных перед телекамерами: внешне здесь есть все признаки законности, хотя она соблюдается только в отношении некоторых сложных правил ведения процесса (в частности, приведения доказательств).
Такая потеря части монополии на государственную власть неизбежно сопровождается потерей легитимности. В этих условиях упадка, утраты контроля и гарантий все становится «возможным». Тут и, с одной стороны, откровенное вмешательство политических лидеров при назначении в высшие судебные органы в июле 1996 г., тут и решение шефа судебной полиции префектуры Парижа, публично поддержанное его министром (в прошлом следователем), который вопреки законам и, более того, самому духу законов республики, запретил своим подчиненным выполнять их служебные обязанности. С другой стороны — отныне судья по уголовным делам «может» произвести обыск в квартире мэра города, а также в помещениях министерств, а премьер-министр рискует потерять свой пост за то, что он уменьшил своему сыну квартплату на тысячу франков. Все это свидетельствует об упадке абсолютистской формы государства.
Власть, которая «обнаружила себя», нарастающее число судебных дел, касающихся высших функционеров, тот факт, что поведение руководителей все чаще и чаще оценивается как скандальное, а не как «само собой разумеющееся» — все это признаки кризиса. Речь идет не о кризисе права на ответственность, но о кризисе различных категорий «ответственных лиц». И в этой борьбе, понятие «ответственность» становится главным оружием дискредитации противника.
Перевод с французского Е.Д. Вознесенской
[1] Greilsamer L., Schneiderman D. Les juges ont la parole. —Paris: Fayard, 1992.
[2] Claster P. La societe contre l’Etat. —Paris: Minuit, 1974.
[3] См.: Jamin J. Les lois du silence. Essai sur la fonction sociale du secret. —Paris: Maspero, 1977.
[4] Auge M. (dir.). La construction du monde. —Paris: Maspero, 1974; Auge M. Theorie des pouvoirs et ideologies. —Paris: Hermann, 1975.
[5] Marin L. Le Portrait du roi. —Paris: Minuit, 1981. — P. 23.
[6] Febvre L. Le probleme de l’incroyance au XVI siecle. —Paris: Albin Michel, 1994.
[7] Giesey R.E. Le roi ne meurt jamais. —Paris: Flammarion, 1987; Hanley S. Le lit de justice des rois de France. —Paris: Aubier, 1991.
[8] Elias N. La Dynamique de l’Occident. —Paris: Calmann-Levy, 1975.
[9] О том, что относится к компетенции королевской власти, см.: Boureau A. Ritualite politique et modernite monarchique // Bulst N., Descimon R., Guerreau A. L’Etat ou le roi, les fondations de la modernite monarchique en France (XVI-XVII siecle). —Paris: Ed. de la MSH, 1996. — P. 9-25.
[10] См.: Fraenkel B. La signature. Genese d’un signe. — Paris: Gallimard, 1992. — P. 91.
[11] См.: Mousnier R. La Venalite des affaires sous Henri IV et Louis XIII. —Rouen: Maugard, s.d.
[12] Cornette J. Fiction et realite de 1610-1654 // Mechoulan H. (dir.). L’Etat baroque de 1610-1652. —Paris: Vrin, 1985. — P. 9-87.
[13] См.: Jouanna A. Le Devoir de revolte. La Noblesse francaise et la gestation de l’Etat moderne: 1559-1661. — Paris: Fayard, 1989.
[14] Elias N. La Societe de cour. — Paris: Calmann-Levy, 1974.
[15] Jackson R.A. Vivat rex! Histoire des sacres et courennements en France, 1364-1825. —Strasbourg: Ed. de l’Association des publications pres des universites, 1984.
[16] Guenee B., Lehoux F. Les Entrees royales francaises (1348-1515). —Paris: Ed. du CNRS, 1968.
[17] См.: Fogel M. Une politique de la parole: publication et celebration des victoires pendant la guerre de succession d’Autriche, 1744-1749 // Bulletin du Centre d’analyse des discours — N°5, Presses universitaires de Lille, 1981.
[18] Fogel M. Les Ceremonies de l’information dans la France du XVI au XVIII siecle. — Paris: Fayard, 1989; Giesey R.E. Ceremonial et puissance souveraine. France, XV-XVII siecle. —Paris: Armand Colin, 1981.
[19] См.: Foucault M. Surveiller et punir. La naissance de la prison. —Paris: Gallimard, 1975; Muchembled R. Le Temps des supplices dans l’obeissance sous les rois absolus: XV-XVIII siecle. — Paris: Armand Colin, 1991.
[20] Carrier H. La presse de la Fronde (1648-1653). Les Mazarinades. — Vol. 2. — Geneve: Droz, 1989.; Farge A. Dire et mal dire. L’opinion publique au XVIII siecle. — Op.cit. — P. 225-227.
[21] Fogel M. Les Ceremonies de l’information dans la France du XVI au XVIII siecle. — Op.cit. — P. 225-227.
[22] Labrosse C., Retat P., Duranton H. L’Instrument periodique. La fonction de la presse au XVIII. —Lyon: Presses universitaires de Lyon, 1985.
[23] См.: Baker K.M. Au tribunal de l’opinion. Essai sur l’imagerie politique au XVIII siecle. —Paris: Payot, 1993.
[24] См.: Chartier R. Les Origines culturelles de la Revolution francaise. —Paris: Seuil, 1990.
[25] Habermas J. L’Espace public. Archeologie de la publicite comme dimension constitutive de la societe bourgeoise. —Paris: Payot, 1996.
[26] См.: Chartier R. L’Ordre des livres. Lecteurs, auteurs, bibliotheques en Europe entre XVII et XVIII siecle. —Aix-en-Provence: Alinea, 1992.
[27] Poirot A. Le milieu socioprofessionnel des avocats au Parlement de Paris a la veillle de la Revolution / These de l’Ecole nationale des chartes. — Paris, 1997.
[28] Дан Ван Клэй показал на примере покушения Дамьенса (Робер Франсуа Дамьенс совершил вооруженное нападение на Людовика ХV, и был четвертован в 1757 году. — Прим. перев.), как научные споры, зачастую смешивая религию и политику, трансформировались в критику монархической власти, слабеющей из-за своей безответственности и безответственной по причине ее ослабления. См.: Kley D.V. The Damiens Affairs and the Unraveling of the Ancient Regime. —Princeton: Princeton Univercity Press, 1984.
[29] См.: Deverpe A. Espion. Une anthologie historique du secret d’Etat contemporain. —Paris: Gallimard, 1994; chap. 2 «Les guerres de l’ombre».
[30] Brunet J.-P. La Police de l’ombre. Indicateurs et provocateurs dans la France contemporaine. — Paris: Seuil, 1990.
[31] Polanyi K. La Grande Transformation. Aux origines politiques et economiques de notre temps. —Paris: Gallimard, 1983.
[32] См., например: Plenel E. La Part d’ombre. —Paris: Gallimard, 1994.
[33] О публикациях и распространении юридических работ (factums) в виде памфлетов, разоблачающих произвол государственного порядка, см.: Maza S. Le Tribunal de la nation: les memoires judiciaires et l’opinion publique a la fin de l’Ancien Regime // Annales ESC. — N°1, janvier-fevrier 1987. — P. 73-90.
[34] Redor M.-J. De l’Etat legal a l’Etat de droit. Evolution des conceptions de la doctrine publiciste francaise, 1879-1914. — Paris: Flammarion, 1992.
[35] Garrigou A. La Vote et la Vertu. — Paris: Presses de la Fondation nationale des sciences politiques, 1992.
[36] См.: Dellier I. L’ENA comme si vous y etiaient. — Paris: Seul, 1993.
[37] Bourdieu P. Strategies de representation et modes de domination // Actes de la recherche en sciences sociales. — N°105, decembre, 1994. — P. 10.
[38] В связи с этим можно вспомнить содержание статьи 15 Декларации прав человека и гражданина от 26 августа 1789: «Общество имеет право потребовать от всякого общественного лица отчет о его деятельности». В последствии это будет названо «правом проверки» конституционной власти, которое помимо парламентских комиссий будет закреплено в основном за высшими органами государственной власти и контролирующими органами каждой администрации. См.: Les Declarations des droits de l’homme 1789-1793 — 1848-1944 —Paris: Flammarion, 1989. — P. 105.
[39] См.: Conseil d’Etat. La transparence et le secret // Rapport public 1995. — Paris: La Documentation francaise, 1996. — P. 17-179.
[40] Weber M. Economie et societe. — Paris: Plon, 1971. — P. 226-231.
[41] См., например: Conseil d’Etat. La Responsabilite penale des agents publics en cas d’infractions non intentionnelles. — Paris: La Documentation francaise, 1996.
[42] Palliart I. (ed.). L’Espace public et l’emprise de la communication — Grenoble: Ellug, 1995.
[43] La Croix, 7 novembre 1996.
[44] Le Monde, 20 octobre 1994.
[45] Bourdieu P. La Noblesse d’Etat. —Paris: Minuit, 1989.
Для подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://sociologia.iatp.by