Осипов Г.
Чтобы понять духовную ситуацию, сложившуюся в общественных и гуманитарных науках на рубеже XIX—XX вв., нужно учитывать действие нескольких автономных и вместе с тем взаимосвязанных тенденций: идеологический кризис, связанный с окончанием «мирного» периода развития капиталистической формации; методологический кризис позитивистского эволюционизма, господствовавшего в обществоведении второй половины XIX в.; революцию в физике и кризис механического детерминизма в общенаучном мышлении; ускорение дифференциации и специализации общественных наук и связанный с этим рост интереса к вопросам методологии; усиление антипозитивистских течений и тенденций в философии.
Конец XIX в. характеризуют обострение антагонистических противоречий капиталистической экономики, усиление борьбы классов, замена свободной конкуренции господством монополистического капитала, а позже превращение его в государственно-монополистический капитализм — все это вызвало серьезный сдвиг в западной идеологии. Исторический оптимизм начал постепенно исчезать после событий 1848 г. После 1870 г. эти настроения усилились: «У меня есть предчувствие, которое кажется совершенно безумным и которое, однако, упорно не покидает меня, — писал в 1872 г. выдающийся швейцарский историк Якоб Буркгардт. — Военное государство должно стать могущественным фабрикантом. Это скопление людей в больших промышленных предприятиях не может быть навечно предоставлено собственной нужде и алчности. Их жалкий труд должен быть подчинен жесткому ритму и приукрашен чинами и мундирами, ежедневно начинаться и заканчиваться под барабанный бой — вот что логически должно наступить» [27, S. 368]. Человечество ожидает не царство свободы, а абсолютный деспотизм военной власти, внешне маскирующейся под республику, и добровольное подчинение масс вождям и узурпаторам.
Чувство глобального социального кризиса ярко выразил Ницше: «Распадение, следовательно, неопределенность свойственны этому времени: нет ничего, что бы стояло на ногах крепко, с суровой верой в себя: живут для завтрашнего дня, ибо послезавтра сомнительно. Все на нашем пути скользко и опасно, и при этом лед, который нас еще держит, стал таким тонким; мы все чувствуем теплое и грозящее дыхание оттепели — там, где мы ступаем, скоро нельзя будет пройти никому!» [15, с. 43].
Кризис либерального оптимизма с его принципом laissez-faire сочетается с разочарованием в органицистских «структурных» схемах. Социологи все более отчетливо наблюдают разрушение традиционных «общинных» структур — семьи, соседства, ремесленного цеха, причем в отличие от представителей раннего либерализма эти процессы вызывают у них тревогу. Они вынуждены также занять определенную теоретико-идеологическую позицию в отношении таких новых социальных явлений, как монополии, финансовый капитал, рост бюрократического аппарата и милитаризма.
Переоценка идеологических ценностей была тем более болезненной, что она переплеталась с теоретико-методологическим кризисом эволюционизма и натурализма.
Как уже отмечалось, идея развития была усвоена западным обществоведением XIX в. в весьма упрощенном виде. Эволюция понималась чаще всего как ортогенез, т. е. движение к некоторой изначально поставленной цели. По мере того как обнажались социальные антагонизмы, этот ортогенез — в форме ли позитивистской теории эволюции или гегелевской исторической традиции (при всех своих различиях именно в этом пункте они существенно близки друг другу) — подвергался все более резкой критике. При этом под огнем критики нередко оказывался вообще историзм как идея направленности социального процесса. Позитивистский эволюционизм теперь справедливо упрекали за натурализм, механицизм и недооценку «человеческого» фактора.
Раньше всего эта антиэволюционистская тенденция появилась/ в философии истории, в сочинениях Артура Шопенгауэра, Якоба; Буркгардта, Николая Данилевского и Фридриха Ницше, не затрагивая социологию в собственном смысле слова. Однако вскоре антиэволюционистские настроения проникли в антропологию и этнографию, с которыми социология XIX в. была теснейшим образом связана.
Историко-эволюционная социология пыталась выразить в своих схемам общее направление и закономерность исторического процесса.
Исходя из идеи о прямолинейном эволюционном развитии, позитивисты предполагали, что все народы проходят одни и те же стадии и что при одинаковых природных и социальных условиях всегда одинакова культура, политические учреждения и т. п. Такой подход был в известной мере плодотворным, позволяя четко выделить основные линии развития. Но в нем была заложена опасная односторонность: непонимание многообразия форм и вариантов социального развития, тенденция подчинять факты слишком простой схеме. Сравнительно-исторический метод превращался при этом в средство некритического сбора фактов для подкрепления априорной схемы и только. Отсюда постоянные конфликты и нескончаемые споры между социологами и историками. Социологи обвиняли историков в «детской привязанности» к хронологии и единичным фактам, переоценке роли «великих людей» и непонимании закономерности общественного развития. Историки в свою очередь обоснованно критиковали социологов за механицизм, увлечение произвольными обобщениями, натяжки и схематизм [10].
Развитие антропологии и этнографии выявило неадекватность сравнительного метода. Этнографический материал показывал, что связь между материальной жизнью общества и его культурой не однозначна, что один и тот же базис может порождать в зависимости от конкретных условий многообразные формы надстройки и что нельзя, говоря о конкретных обществах, не учитывать фактов взаимодействия и взаимного влияния народов.
Разумеется, факты диффузии культуры признавались и раньше. Крупнейший этнолог-эволюционист Эдуард Тайлор даже написал ряд статей о закономерности распространения культурных черт. Однако культурные заимствования также интерпретировались в духе эволюционизма. На рубеже XX в. положение изменилось. Ведущим направлением в этнографии постепенно становится диффузионизм, представители которого Лео Фробениус (1873— 1938), Фриц Гребнер (1877—1934), Грэфтон Эллиот Смит (1871— 1938) и другие ставят во главу угла не генезис, а процессы распространения культуры.
Диффузионистская ориентация в этнографии и культурологии дала ценнейшие исследовательские результаты (см. подробнее: [1; 2; 21; 36]). Однако диффузионизм нес в себе опасность потери основных линий развития. Тезис, что культура распространяется главным образом путем заимствований, исключал создание обобщающей генетической теории культуры [5, с.13]. «Культурная морфология» Фробениуса рассматривает каждую исторически данную культуру как самостоятельный живой организм, который растет сам по себе, проходя одни и те же фазы развития, от рождения до смерти, даже безотносительно к деятельности составляющих данное общество индивидов. Если Фробениус противопоставляет культурологию (этнологию) конкретной истории, то Гребнер, наоборот, абсолютизирует универсальность и неповторимость каждого отдельного «культурного круга», хотя все они состоят из некоторого числа (от 5 до 10) повторяющихся элементов. Никаких эволюционных закономерностей история человечества не знает.
Разумеется, в конкретных исследованиях эти крайности сглаживались. Постепенно в противоположность как эволюционизму, так и диффузионизму в качестве руководящего принципа выдвинулся функционализм, согласно которому объяснения каждой культуры нужно искать не на стадиях эволюции и не во внешних влияниях, а во внутренней целостности и функциональной взаимозависимости элементов самой этой культуры общества. Американский этнограф Франц Боас (1858—1942) подчеркивал, что нельзя изучать отдельно эволюцию или диффузию отдельных элементов культуры, искусства, потому что их значение определяется их местом в системе культуры как целого. Культура и образ жизни любого общества должны изучаться не как частный случай или стадия единого эволюционного процесса и не как продукт более или менее случайных внешних влияний, а как самостоятельная конкретная целостность, которая должна быть понята в ее внутреннем единстве. Но одностороннее увлечение этим методом вскоре привело к новой беде: этнологи начали забывать об исторической перспективе и о существовании, кроме данного народа, человечества. История, развитие, закономерность исчезли, а вместе с ними — и возможность оценки и сравнения различных культур. Если старый эволюционизм грешил недооценкой специфической ценности «примитивных культур», рассматривая их лишь как этап в подготовке европейской цивилизации, то теперь, напротив, все культуры и социальные формы были объявлены исторически равноценными, а изучение их генезиса — бесплодным.
Методологическая переориентация, происходившая в этнологии, имела самое непосредственное отношение и к социологии. Границы обеих дисциплин никогда не были точно демаркированы, особенно если речь шла об общих закономерностях культуры. Кроме того, в развитии общенаучных методов всегда существует определенный параллелизм. Диффузионистская ориентация в этнографии прямо перекликается с теорией подражания Тарда, писавшего, в частности, о «диффузии идей»; недаром на него ссылался Боас. Дюркгейм же по праву считается предтечей функционализма в английской этнологии [36, р.465]. Кризис эволюционизма был не локальной, а общенаучной тенденцией.
Не менее важные последствия для общественных наук имела совершившаяся на рубеже XX в. революция в физике, которая до, основания разрушила старые метафизические представления.
Большинству ученых и философов XIX в. ньютоновская физика представлялась абсолютно правильной картиной мира, в которой вся реальность сводилась к расположению и движениям атомов. Исходя из лапласовского механического детерминизма, ученые полагали, что если бы было известно точное расположение и движение материальных частиц в данный момент, то было бы возможно на основе законов механики вычислить всю предшествующую и последующую эволюцию мира. Этот механизм был разбит физикой XX в. Революция, начавшаяся в физике, не остановилась на этом. Появление неевклидовой геометрии и теории множеств вызвало кризис в математике, так как выяснилось, что. основания даже этой точнейшей из наук вовсе не являются самоочевидными, как полагали в XIX в. Серьезные сдвиги пережили химия, биология и другие отрасли естествознания.
Не могло остаться в стороне от этого движения и обществоведение. Кризис физики вызвал потрясение и в науках о человеке — в истории, психологии и социологии. Натурализм и эволюционизм позитивистской социологии покоились, хотя сами ученые этого и не сознавали, именно на ньютоновской физике; детерминизм, который они защищали, был типичным лапласовским детерминизмом. Революция в физике, показавшая ограниченность и недостаточность этих представлений, нанесла тяжкий удар механицизму в обществоведении. Даже, не отказываясь от использования терминов физики, механики, биологии при рассмотрении общественных явлений, социологи вынуждены были учесть изменения, совершившиеся в этих отраслях знания.
Революция в естествознании привлекла всеобщее внимание к философским предпосылкам научного познания, выявила необходимость тщательной проверки основных понятий и методов науки. Позитивисты XIX в. наивно думали, что развитие «положительной» науки само по себе разрешит все социальные и философские проблемы. К концу XIX — началу XX в. уже сложились основные черты социально-культурной концепции, позже получившей от своих критиков наименование «сциентизма», абсолютизирующей роль науки в системе культуры и идейной жизни общества (см. подробнее [16, 22]). Позитивизм, из которого выросла сциентистская ориентация, не только возводил науку в ранг всеобщего мировоззрения, но и утверждал, что методы, принятые в естественных науках, применимы к решению любых интеллектуальных проблем. Это было направлено не только против спекулятивной философской «метафизики», но и против привычных методов и самого стиля мышления «традиционных» гуманитарных дисциплин. До поры до времени эта установка, отражавшая рост авторитета и влияния науки, была прогрессивной. Однако к концу XIX в. философская мысль уже отчетливо осознала растущее несоответствие между научно-техническим прогрессом и развитием духовных, этических и эстетических ценностей. Кроме того, углубляющаяся специализация научного знания, вызывая все большее дробление дисциплин, с новой силой ставила проблему интеграции знания, воссоздания целостной картины мира, своего рода метанауки (вопреки позитивистскому тезису, что наука — сама себе философия). Наконец, и это особенно важно для нашей темы, в конце XIX в. чрезвычайно обострился интерес к специфике и соотношению естественных и гуманитарных наук.
Чем строже становились методы точного естествознания, тем больше они контрастировали с традиционными методами гуманитарных наук. Позитивисты объясняли этот разрыв исключительно «незрелостью» гуманитарных дисциплин, которые еще не достигли уровня подлинной науки. Но в противоположность этой установке никогда не умолкали голоса, утверждавшие, что естественно-научные понятия и методы по самой сути своей не способны отобразить сложность человеческого мира. Кризис физики способствовал укреплению и оживлению этой антинатуралистической, антипозитивистской ориентации, уходящей своими идейными корнями в субъективистский историзм романтиков. Если натурализм расценивал все формы человеческого познания и самое жизнь по критериям эмпирической науки, то антинатуралистические течения в философии ставили целью критику науки, установление границ ее эффективности и применимости в свете каких-то более общих человеческих жизненных или этических ценностей.
Философские основания западной социологии XIX в. были, как мы видели, неоднородны. Наряду с позитивизмом в ней пользовались влиянием и другие течения. Да и сам позитивизм был далеко не однозначным по содержанию. Холистически-системному подходу Конта противостоял индивидуально-психологический подход Милля. Натуралистическая установка Тэна, утверждавшего, что на человеческие чувства нужно смотреть «глазами натуралиста ад физиолога, производящего классификацию и измерение сил» [51, р. XVI], не мешала ему применительно к историко-культурному исследованию думать, что человек телесный, «видимый», важен лишь постольку, поскольку он ведет к человеку «невидимому» «внутреннему» [Ibid., p. IX].
Тем не менее в общественном сознании XIX в. социология чаще; всего ассоциировалась с позитивизмом и натурализмом и критика ее развертывалась поэтому под флагом «антипозитивизма»; хотя, как правильно замечает американский историк Стюарт Хьюз, эти критики» пользовались словом «позитивизм» почти как синонимом для обозначения целого ряда философских доктрин, которые они рассматривали с таким же неодобрением, — «материализм»,] «механицизм» и «натурализм» [38, р. 37—38].
Историки социологии давно уже определили главные линии этой полемики [44]. Позитивисты и антинатуралисты были в рав-| ной мере враждебны спекулятивным построениям традиционной онтологической философии истории и подчеркивали опытный, эмпирически-конкретный характер социального познания. Но они по-разному понимали его природу и функции.
Позитивизм защищал принцип единства научного знания, стремясь распространить на общественные явления естественно-научные методы исследования (натурализм). Антипозитивистские течения, напротив, подчеркивают специфику социальных объектов и методов познания, противопоставляя общественные науки естественным. Позитивизм стремился всюду выделять общее, повторяющееся, единообразное, пренебрегая специфическим, индивидуально-конкретным. Антинатурализм, следуя романтической традиции, ставит во главу угла познание индивидуального, будь то отдельная личность или историческая эпоха. Позитивизм стремился свести качественное многообразие явлений к сумме относительно простых элементов или законов. Антинатурализм предпочитает элементному анализу синтетическое обобщение, типологизацию различных «органических целых».
Позитивизм стремился представить общественную жизнь как более или менее автоматическое взаимодействие безличных социальных факторов и сил. Его противники, наоборот, ищут везде субъективное, индивидуально-личностное начало. Их интересует не столько объективная детерминация социальных явлений, сколько их внутренние двигатели — смысловое содержание поступка, мотивы и сознательная ориентация действующего лица на те или иные нормы, ценности.
Для позитивистов ведущей общественной наукой была «обобщавшая» социология, а «описательная» история рассматривалась в лучшем случае как вспомогательная дисциплина. Для антинатурализма, наоборот, наибольший интерес представляет история, социология же отходит на задний план, а то и вовсе объявляется ненужной.
В сфере гносеологии антинатурализм в противоположность позитивистскому объективизму выдвигает на первый план проблему познающего субъекта: что он собой представляет, где гарантии общезначимости его выводов, как соотносится познавательная деятельность с практической и т. д.
Из множества течений, участвовавших в методологической дискуссии в начале XX в. (немецкое и итальянское неогегельянство, интуитивизм Анри Бергсона, феноменология Эдмунда Гуссерля и др.), наибольшее влияние на теорию и практику общественных наук этого периода оказали философия жизни Дильтея и неокантианство. Вильгельм Дильтей (1833—1911), которого историки философии часто называют «Кантом исторического познания», радикально противопоставляет гуманитарные науки, которые он определяет как науки о духе (Geisteswissenschaften), естествознанию (о Дильтее см. [4, 7; 8]).
По мнению Дильтея, ни позитивистский натурализм, ни антипозитивистская философия истории не отображают специфики общественной жизни и общественных наук. «В конце средних веков, — писал он в своем «Введении в науки о духе», — началось освобождение специальных наук. Однако те из них, которые имеют своим предметом общество и историю, еще долго, вплоть до прошлого столетия, оставались в старом подчинении у метафизики. Теперь же они попали в новое рабство, не менее тяжкое, чем старое, к быстро растущим наукам о природе» [31, S. XV].
Дильтей не отрицал того, что человек представляет собой определенное психофизическое единство, которое может быть расчленено только в абстракции, и что в этом смысле естественные и гуманитарные науки изучают одну и ту же человеческую жизнь. Но естественные науки прослеживают, каким образом ход естественных событий воздействует на положение человека, тогда как гуманитарные науки суть науки о духе, изучающие свободную деятельность человека, преследующего определенные цели.
Физические вещи, изучаемые естествознанием, известны нам лишь опосредованно, как явления. Напротив, данные наук о духе берутся из внутреннего опыта, из непосредственного наблюдения человека над самим собой и над другими людьми и отношениями между ними. «Социальные факты понятны изнутри. Мы можем до известной степени воспроизвести их в себе, на основе наблюдения наших собственных состояний. Понимая их, мы оживляем это воспроизведение исторического мира любовью и ненавистью, всей игрой наших аффектов. Природа же нема для нас. Только сила наше- | го воображения проливает на нее отблеск жизни и интимности... Она для нас есть нечто внешнее, не внутреннее. Общество же это наш мир» [Ibid., S. 36].
Первичным элементом наук о духе является, по Дильтею, не посредственное внутреннее переживание (Erlebhis), в котором человек непосредственно осознает свое существование в мире. Сходство психических структур, душевного мира разных людей открывает возможность сочувствия, сопереживания, симпатии. А это, свою очередь, служит основой понимания, т. е. расшифровки чужого внутреннего мира, мотивов деятельности и символов, закодированных в культуре. «Природу мы объясняем, а духовную жизнь понимаем»— вот главный тезис Дильтея [32, S. 144].
Дильтей ясно понимал, что познавательные возможности непосредственного внутреннего опыта и интроспекции крайне ограниченны. Человек может познать себя, только если он сумеет отнестись к себе как к другому, а познание другого, включая продукты его деятельности, невозможно без самопознания. «Пониманием мы называем процесс, в ходе которого мы достигаем знания духовной жизни в результате обращения к объективациям духа, воспринимаемым нашими органами чувств» [33, S. 821]. Хотя в основе «понимания лежит перевоплощение, уподобление себя и своего состояния духовному состоянию автора, субъекта интересующих нас произведений или действий, оно всегда есть реконструкция, истолкование, интерпретация чужого жизненного опыта. Вслед за немецкими романтиками, в частности Шлейермахером, Дильтей называет этот познавательный процесс герменевтикой (буквально — искусство и теория истолкования текстов), считая ее одновременно искусством и исследовательским процессом, предполагающим определенный контролируемый уровень объективности. Высшая цель интерпретации, по определению Дильтея, «понять автора лучше, чем он сам понимает себя» [33, S. 331].
Дильтеевская теория понимания — одна из первых попыток теоретически осмыслить проблему расшифровки значения и смысла (в отличие от «внешней» структурной детерминации) социально-исторической деятельности и ее объективации. Но Дильтей ставит эту проблему идеалистически. Поскольку непосредственное переживание, на котором основывается всякое понимание, индивидуально, он считает принципиально невозможным и неправомерным существование философии истории или социологии, претендующих обобщить ход исторического процесса как целого. «... Всякая формула, в которой мы выражаем смысл истории, — это лишь отражение нашего собственного оживленного жизненного чувства... Из этих формул, претендующих на то, чтобы выражать смысл истории, нельзя почерпнуть никакой плодотворной истины. Сплошной метафизический туман» [31, S. 97, 112].
Философия истории пытается абстрагировать общее от особенного и единичного. Но это, подчеркивает Дильтей, невозможно без разрушения живой ткани исторической реальности. Поэтому философия истории на всем протяжении своего развития сохраняет следы религиозного происхождения. Даже когда она сбрасывает старые теологические формы (Анн Робер Жак Тюрго, Иоганн Гер-дер, Георг Вильгельм Фридрих Гегель), ее содержание по-прежнему остается религиозно-метафизическим.
Столь же негативно оценивает Дильтей и позитивистскую социологию. Он упрекает Конта, Милля и Спенсера в терминологической неопределенности, научном догматизме и грубой натуралистической метафизике. Социология претендует на то, чтобы охватить общество в целом. Но фактически, идет ли речь об историческом развитии или о соотношении компонентов социальной структуры, плодотворные научные результаты дают только специализированные, аналитические исследования, расчлененные по отраслям (психология, этнология, исследование культурных систем и социальных организаций). Антинатурализм Дильтея оборачивается отрицанием социологии как науки.
Пафос Дильтея, помимо общей критики позитивистского натурализма, состоял в утверждении субъектности, историчности и структурной целостности социальной жизни. Идея субъектности означала, что безличные социальные структуры и отношения, которые натуралистическая социология возводила в ранг самодовлеющих «факторов», суть объективации, продукты прошлой и настоящей деятельности людей, которые можно понять только в связи с этой деятельностью. Трактовка культуры и любых социально-психологических образований как «динамических целостностей» выгодно отличалась от механицизма и эклектизма современных Дильтею «психологических теорий общества», сводивших общество к конгломерату произвольно соподчиненных «инстинктов» или «потребностей», а культуру — к сумме отдельных компонентов. Идея историчности социальной жизни означала в противовес абстрактным эволюционистским схемам методологическую установку на разработку конкретных культурно-исторических типов, призванных выражать специфику соответствующих эпох.
Идеи Дильтея оказали большое влияние на обществознание XX в. Как родоначальник «критической философии истории», Дильтей серьезно повлиял на развитие исторического мышления. В психологии непосредственным развитием его идей явилась структурная психология Эдуарда Шпрангера, а также персонологическая концепция Вильяма Штерна и в известной мере — гештальтпсихология. В социологии его продолжателями выступили неокантианцы баденской школы и Георг Зиммель, в работах которого сам Дильтей усматривал частичную реализацию своей программы (хотя в целом философия Зиммеля отличается от дильтеевской); в разной степени и в разном интеллектуальном контексте влияние Дильтея ощущается в «понимающей социологии» Макса Вебера, теориях Чарлза Хортона Кули, Флориана Знанецкого, Питирима Сорокина и многих других. Но влияние это было противоречивым (см. [8, 14]).
Дильтей ясно видел слабые стороны интроспективной психологии, был противником релятивизма и доказывал возможность объективного познания общественной жизни. «Наука о духе стремится к объективному познанию своего предмета... Объективное познание общества, истории, человека всегда составляет их цель. Возможность такого познания — их предпосылка» [33, S. 313—314]. Но, отмежевавшись от релятивизма психологического, Дильтей бессилен перед релятивизмом историческим. Согласно его учению, все творения духа бесконечно трансформируются: и сам человек, и его идеи в каждую данную эпоху образуют совершенно индивидуальные и неповторимые ансамбли. Но социальная наука, как все создания интеллекта, тоже есть часть некоего ансамбля, принадлежащего истории.
Как же возможно общезначимое социальное знание? По справедливому замечанию П. П. Гайденко, стремясь «укоренить науки о духе не в душевно-индивидуальной, а в культурно-исторической субстанции, Дильтей не в силах преодолеть затруднение, связанное с противоречием между его методом и поставленной задачей» [7, с. 141]. Субъективный метод проникновения в «душевную целостность» социального или культурного явления не может гарантировать научную объективность результата исследования.
В рамках дильтеевской философии нет места для объективной истины. Всякая система социального знания соотносится с определенным мировоззрением. Но «всякое подлинное мировоззрение — это интуиция, которая возникает из внутреннего бытия жизни» [33, S. 136], а главные типы философского мировоззрения являются, по Дильтею, самодовлеющими, недоказуемыми и неразрушимыми [Ibid., S. 80].
Даже социологи, воспринявшие антинатуралистический пафос дильтеевской философии, например М.Вебер, вынуждены были отмежеваться от ее субъективизма и релятивизма. В дальнейшем трактовка «понимания» в общественных науках все больше отходит от своих первоначальных интуитивистско-психологических истоков, ассоциируясь с проблемой расшифровки жизненного смысла, социально-культурных символов. «Трудность с «пониманием» состоит в том, что никто не может дать его точные правила», — говорится в одном из социологических словарей [37, р. 346].
Неокантианцы, как и Дильтей, выступают против натурализма и материализма, подчеркивают субъективную сторону процесса познания и считают историю более важной и характерной для всего комплекса общественных наук дисциплиной, нежели социология. Однако они выдвигают на первый план логико-методологическую проблематику, вопрос о логическом статусе и способах формирования исторических понятий, в отличие от естественно-научных (подробнее см. [3; 4; 20]).
Основные положения неокантианской концепции науки были сформулированы уже Вильгельмом Виндельбандом во введении к его «Истории философии» (1889) и особенно в речи «История и естествознание» (1894). Считая главной задачей философии исследование познавательных методов специальных наук, Виндельбанд возражает как против характерной для Дильтея тенденции к растворению философии в истории, так и против «универсалистской тенденции» позитивизма, игнорирующего специфику различных областей знания. По мнению Виндельбанда, традиционное деление опытных наук по их предмету на естествознание и «науки о духе» неудачно, так как противоположность объектов не совпадает с такой же противоположностью способов познания. Гораздо точнее классифицировать науки по их методу, по формальному характеру познавательных целей науки. «Опытные науки ищут в познании реального мира либо общее, в форме закона природы, либо единичное, в его исторически обусловленной форме; они преследуют, с одной стороны, неизменную форму реальных событий, с другой — их однократное, в себе самом определенное содержание. Одни из них суть науки о законах, другие — науки о событиях, первые учат тому, что всегда имеет место, последние — тому, что однажды было» [6, с. 320]. В первом случае мы имеем номотетическое мышление, во втором — мышление идиографическое.
Практически речь идет о противопоставлении естественных и исторических наук. Если естественные науки знаменуют триумф мышления над восприятием, то в истории, наоборот, общие понятия имеют подчиненное значение. Попытки социологов-позитивистов «сделать из истории естествознание» дали лишь «два-три тривиальных обобщения, которые допустимы только при добросовестной оговорке об их многочисленных исключениях» [Там же, с.328]. Поставленная Виндельбандом проблема была подробно развита Генрихом Риккертом (1863—1936) в книге «Границы естественно-научного образования понятий. Логическое введение в исторические науки» (1902; рус. пер. — 1903).
Риккерт подчеркивал, что его «историческая логика» не ставит перед собой цели классифицировать науки и не утверждает, будто естествознание имеет дело только с общим, а история — только с индивидуальным [45, S. XV]. «Всякое научное мышление должно быть мышлением в общих понятиях в том смысле, что элементы суждений и понятий являются общими; поэтому, если бы перед историей стояла задача не давать ничего, кроме индивидуальных представлений, понятие исторической науки было бы, действительно, contradictio in objecto» [Ibid., S. 305]. Разница между историей и естествознанием, по Риккерту, состоит прежде всего в том, что для естествознания общие понятия являются целью познания, тогда как в истории они служат лишь необходимым средством постижения индивидуального. Критерием существенного в естествознании является повторяемое, индивидуальное. Поэтому естественно-научное понятие выделяет из многих индивидуальных образований общее им, оставляя в стороне то, что характеризует их со стороны их индивидуальности; историческое понятие, напротив, выделяет то, чем эти индивидуальности отличаются друг от друга.
Поскольку метод науки и ее предмет жестко друг с другом не связаны, индивидуализирующий метод в принципе может применяться и к природе (геология как история Земли), а генерализирующий — к социальным явлениям (психология, социология). Однако Риккерт оказывает «индивидуализирующей» истории явное предпочтение перед «генерализирующей» социологией. Признавая логическую правомерность естественно-научной трактовки социальной действительности, хотя она, по его мнению, не дала сколько-нибудь значительных результатов, Риккерт тут же добавляет, что социология не только не заменяет истории (с чем нельзя не согласиться), но и вообще ничего не сообщает нам о конкретной действительности, потому что естественно-научная обработка исторической действительности «насильственно связывает в мертвящую общность» то, что обладает жизнеспособностью только как раздельное.
Особенность исторического познания состоит в том, что оно не усредняет явления, а выделяет в них существенное путем отнесения их к каким-то общезначимым культурным ценностям. Ценность, по Риккерту, — это «смысл, лежащий над всем бытием» [19, с. 46]. Поэтому отнесение к ценности — нечто совершенно иное, чем субъективная оценка. Настаивая на этом разграничении, Риккерт полагает, что таким образом может быть обеспечена объективность социально-исторического познания. Наука, пишет он, есть «нечто большее, нежели произвольное сопоставление произвольно выхваченных фактов, имеющих значение для того, кто опутан оценками определенного исторического культурного круга» [19, S. 192]. Однако свойственное неокантианству отрицание естественно-исторического характера социального развития делает проблему объективного критерия истины неразрешимой.
Если само историческое развитие не содержит критериев своего расчленения, а все исторические понятия формируются по отношению к каким-то ценностям, то «притяжание» на безусловную общезначимость исторических понятий предполагает «признание безусловно общих ценностей» [45, S. 357]. Исследование логики истории перерастает, таким образом, в метафизику ценностей. Работы философов баденской школы были, в сущности, первой попыткой исследовать логические основы общественных наук из позитивистов этим занимался Милль). При этом были выявлены существенные трудности применения исторического метода в социологии и в еще большей степени теоретизации в историческом исследовании. Споры, вызванные книгой Риккерта, способствовали более активному изучению этих вопросов. В частности, они Стимулировали разработку проблемы ценностей как в социологическом (ценность как нормативный компонент социальной деятельности), так и в гносеологическом («отнесение к ценности» и критерии научной объективности) аспектах. Риккертова теория исторических понятий, образуемых по отношению к определенной ценности, в отличие от статистических обобщений оказала влияние на развитие типологических процедур в социологии. В философском плане баденская школа наряду с Дильтеем и Гуссерлем заложила основы будущей «гуманистической», или феноменологической, ориентации в социологии.
Однако влияние неокантианства на социологию было преимущественно опосредованным (через М. Вебера и немецкие культурологические концепции).
Неокантианцы совершенно неосновательно претендовали на «преодоление» диалектико-материалистической теории отражения. Как писал Риккерт, «если поставить... науке задачу точного воспроизведения действительности, то обнаружится лишь бессилие понятия, так что единственным последовательным выводом учения о науке, в котором господствует теория отражения, будет абсолютный скептицизм» [17, с. 68]. Но марксова теория отражения не требует, чтобы понятие непосредственно совпадало с объектом и к тому же отражало его во всем его многообразии. Безграничная действительность охватывается лишь бесконечным историческим процессом познания. Риккерт, напротив, метафизически изолировав отдельное понятие, сопоставляет его тощее и абстрактное содержание с необозримым многообразием конкретной действительности и приходит к выводу, что познание не отражает объективной реальности. Это придает его теории черты принципиального агностицизма, за которые его критиковали марксисты, в частности Г. В. Плеханов [17], уже в начале XX в.
Риккертовская критика натуралистической социологии, будучи справедливой в частностях, велась с позиций метафизического противопоставления общего единичному. Неокантианцы, в сущности, теоретически обосновали и закрепили тот разрыв между историей и социологией, который практически возник уже в середине XIX в. и отрицательные последствия которого чувствуются до сих пор (на одном полюсе — описательная история, пренебрегающая концептуальной определенностью и многими общенаучными методами исследования, на другом — социология, оперирующая формальными определениями, которые не соотносятся ни с какой определенной социально-исторической реальностью). Риккертовская теория исторического образования понятий вызывает возражение не только с философской, но и с логической точки зрения [4].
В системе обществознания конца XIX — начала XX в. положение социологии было несколько двусмысленно. С одной стороны, социология быстро развивается, ширится тематика эмпирических социальных исследований, появляются научные журналы, общества и кафедры. С другой стороны, представители традиционных общественных наук продолжают смотреть на нее косо, а в самой социологической теории царит разброд.
В Англии центром социологии стало созданное в 1903 г. Лондонское социологическое общество (его первым президентом был известный юрист Джон Брайс), которое с 1908 г. начало издавать журнал «Sociological Review» («Социологическое обозрение»). Но какой-либо определенной программы Общество не имело. Первый редактор «Социологического обозрения» Леонард Трелони Хобхауз (1864—1929) писал в передовой статье, что «не только существует еще много людей, отрицающих самое существование социологии», и сами социологи не могут договориться о предмете и задачах своей деятельности [24, р. 247]. В 1907 г. на средства одного частного благотворителя, пожелавшего «помочь утверждению академического статуса социологии в университетах», чтобы распространять применение научного метода в социологических исследованиях [Ibid., p. 130], была создана первая в Англии кафедра социологии в Лондонском университете, которую возглавил Хобхауз. Но в Оксфорд и Кэмбридж дорога социологам была закрыта, и британская социология еще долго должна была развиваться в рамках антропологии и этнографии.
Во Франции [29] последователи Ле Пле название «социология» относили лишь к трудам учеников Конта, называя свои собственные исследования «социальной наукой». Институционализация социологии в качестве университетской дисциплины началась здесь в самом конце XIX в. под влиянием Дюркгейма, который в 1896 г. стал первым во Франции профессором «социальной науки» в Бордоском университете. Переехав в Париж, Дюркгейм читал в Сорбонне курс педагогики, религии, морали, семьи («наука воспитания»).
В Германии философские факультеты, где были сосредоточены все гуманитарные науки, не желали иметь ничего общего с эмпирическими исследованиями. По выражению А. Обершаля, «эмпирическое социальное исследование было важно для немецкого профессора Как гражданина, но не входило в содержание его профессиональной роли» [34, р. 10—11]. Профессиональная неприязнь традиционных философов к социологии усугублялась теоретико-идеологическими расхождениями, поскольку социология ассоциировалась у консервативных ученых с позитивизмом, социалистической направленностью и иностранными влияниями. Эта неприязнь распространялась даже на теоретическую социологию. В письмах к Уорду Гумплович горько сетовал на то, что «немецкие профессора ничего не хотят знать о социологии» и в библиотеке университета Гранца не выписывают даже «American Journal of Sociology» [41, p. 11]. Теннис в 1912 г. писал, что «каждый знает», что «социология не принята в германских университетах даже как придаток философии» [5.3, S. XXVI]. Не имела она поддержки и со стороны правящей бюрократии. Поэтому, несмотря на создание в 1909 г. Немецкого социологического общества во главе с Теннисом, до институционализации социологии было еще очень далеко.
Иначе складывалось положение в США. Отсутствие жесткой системы высшего образования, наличие свободных материальных средств, конкуренция между университетами, влияние прагматизма и спенсеризма и широкое движение в пользу социальных реформ открывали здесь возможности, которых не было в других странах. Первый курс, носивший название социологии, был прочитан Самнером в Иельском университете уже в 1876 г. В 1893 г. Смолл открыл первую кафедру и социологическую специализацию в Чикаго.
В 1901 г. уже 169 американских университетов и колледжей предлагали своим слушателям курсы социологии. В 1905 г. возникло под председательством Уорда Американское социологическое общество, официальным органом которого стал созданный за 10 лет до этого «American Journal of Sociology». Однако Обершаль не случайно называет раннюю американскую социологию не наукой, а «движением» [34, р. 189].
Отцы-родоначальники американской социологии не были профессиональными исследователями. Больше всего было среди них священников (Самнер, Смолл, Винсент) и журналистов (Гиддингс, Парк). Были и ученые других специальностей (Уорд, например, был палеоботаником). Как писал в 1924 г. Смолл, большинство работ, опубликованных в США как «социологические», представляли собой всего лишь собрание различных «мнений», прикрытых респектабельным новым именем [34, р. 212—213].
Сочиняя свою «Динамическую социологию», Уорд понятия не имел о том, что в этой области работает кто-то другой. Смолл вспоминал, что, когда в 1907 г. Самнер был избран президентом Американского социологического общества, «он даже номинально не был в поле моего зрения как социолог... казался просто американским отголоском laissez-faire, представленного в Англии Спенсером» [Ibid., р.222]. В свою очередь Самнер, по словам одного из его учеников, не пользовался термином «социология», потому что люто ненавидел почти все труды, выходившие под этим именем, и почти всех, кто ее (социологию. — Авт.) преподавал» [Ibid.]. До самой смерти он числился профессором «политической социальной науки».
В результате складывается парадоксальное положение. Социология развивается. Наряду с национальными у нее появляются международные центры. В 1894 г. в Париже состоялся первый конгресс Международного института социологии под председательством Вормса, оформивший создание этого учреждения, в состав которого вошли Шеффле, Фулье, Лилиенфельд, Менгер, Уорд, М. М. Ковалевский, Гиддингс, Шмоллер, Гумплович, Тард, Эспи-нас, Теннис, Зиммель, Вундт, Смолл. Печатным органом Института стал созданный годом раньше «Revue Internationale de Sociolo-gie». Другим международным центром притяжения стал основанный в 1896 г. Дюркгеймом журнал «Annee Sociologique».
Хотя социологические журналы и общества способствовали профессионализации социологии и усилению международного обмена идеями, рамки этого обмена оставались довольно ограниченными. Из 258 американских социологов, опрошенных в 1927 г. Бернардом, только 20% упомянули среди авторов, существенно повлиявших на интеллектуальное развитие, хотя бы одного неамериканского ученого [40, р. 813]. В Европе обмен информацией был интенсивнее. Однако и здесь распространенной формой полемики с неприемлемыми идеями было замалчивание последних.
Сомнение в предмете и методах своей науки было свойственно в начале XX в. не только социологам. Но положение социологии казалось особенно шатким. Знаменитый математик Анри Пуанкаре острил, что социология — это наука, которая ежегодно изобретает новую методологию, но никогда не дает никаких результатов [47, р. 1407].
Все это не могло не сказываться на взглядах поколения социологов, крупнейшими представителями которого были Зиммель (1858—1918), Теннис (1855—1936), Дюркгейм (1858—1917), Вебер (1864—1920) и Парето (1848—1923).
Каковы были их общие черты?
Идеологически всем им присуще ощущение глубокого социального кризиса, исторического пессимизма, чувство разочарования [23]. Мысли Тенниса — о разрушении общинных связей, Зиммеля — о кризисе культуры, Дюркгейма — об аномии, Вебера — о харизме и бюрократии, Парето — об иррациональных основах социального поведения — пронизаны жгучей тревогой по поводу проблем, способов разрешения которых они не видят.
Методологически для них типична ориентация на науку, стремление к объективности (методологический объективизм Дюркгейма, требовавшего рассматривать социальные факты «как вещи», веберовское требование отделения науки от ценностей, «логико-экспериментальный метод» Парето). Вместе с тем многие из них понимают, что простое копирование естественно-научных методов недостаточно для конституирования социологии как самостоятельной отрасли знания.
Почти все социологи этого поколения подчеркивают необходимость окончательной эмансипации социологии от философии, ее опытный, эмпирический характер. Вместе с тем в центре их внимания стоят важные философские проблемы — такие, как природа социальной реальности, взаимоотношения индивида и общества, гносеологическая специфика социально-исторического познания, критерий истинности социальных теорий, соотношение науки и мировоззрения и т.п. В определении специфики социологии как науки методологическим различиям придается не меньшее, а часто даже большее значение, чем предметным (прямое влияние неокантианства) .
Воспринимая кризис капиталистической формации прежде всего как кризис ее ценностных систем, социологи главное внимание уделяют изучению нормативных представлений, идеологии, культуры и особенно религии (социология религии Дюркгейма и Вебера, теория идеологии Парето, понятие коллективных представлений Дюркгейма и т. д.).
Историко-эволюционный подход к явлениям уступает место структурно-аналитическому, а свои общетеоретические построения авторы стремятся не только иллюстрировать и дополнять, но и проверять эмпирическими исследованиями («Самоубийство» Э. Дюркгейма и сравнительно-этнологические исследования его школы, работы М. Вебера по сравнительной социологии религии, эмпирические исследования Ф. Тенниса и т. п.).
Наибольшей популярностью при жизни пользовался, по-видимому, Зиммель [30, р. 30, 43]. Дюркгейм, отвергая концепцию Зиммеля в целом, вместе с тем признавал тонкость его теоретической мысли и свойственное ему «чувство специфичности социальных факторов» [41, р. 404, примеч.]. Весьма сильным было влияние Зиммеля на Вебера, который видел в трудах Зиммеля «изобилие важных новых теоретических идей и исключительно тонких наблюдений» [55, р. 158]. По мнению Козера [30, р. 249], веберовские идеальные типы не имеют ничего общего с «социальными формами» Зиммеля, а подчеркивание Вебером решающей роли денег в возникновении рациональных экономических систем тесно связано с идеями зиммелевской «Философии денег». Разумеется, это не исключало глубоких теоретических различий между этими мыслителями. В 1908 г. Вебер даже начал статью «Георг Зиммель как социолог и теоретик денежного хозяйства», однако не закончил и не опубликовал ее, чтобы не уменьшить своей критикой шансов Зиммеля на получение профессуры в Гейдельберге (рукопись Вебера, найденная в его мюнхенском архиве, опубликована только в начале 70-х годов). В этой статье Вебер отмечал неприемлемость основных принципов методологии Зиммеля, критикуя его за двусмысленность и формальность понятия «взаимодействие», за смешение субъективно-интенциональных и объективно-значимых социальных смыслов и за его увлечение метафизическими проблемами [39, 55].
Серьезные споры шли в эти годы и между другими теоретиками социологии. Например, Теннис (его основной труд был переведен на английский язык в 1940 г., на французский — в 1944 г.) был вовлечен в острую полемику с Дюркгеймом. В пространной | и в целом положительной рецензии на книгу Тенниса (1889) Дюркгейм интерпретировал Gemeinschaft как органическую, a Gesellschaft как механическую общность, упрекнув Тенниса в том, что второй тип социальной организации он считает искусственным и не видит перехода от одного типа к другому. Теннис не согласился с такой интерпретацией своих взглядов и в свою очередь, рецензируя книгу Дюркгейма «О разделении общественного труда» (1896), написал, что «вся социология Дюркгейма является модификацией спенсеровской социологии» [28], что также несправедливо.
Для Парето ни Зиммель, ни Теннис, ни Дюркгейм, ни Вебер вообще не существовали. Такая же ситуация взаимного игнорироаиния существовала между Дюркгеймом и Вебером: Дюркгейм упоминает Вебера лишь однажды в хроникальной заметке о Первом немецком социологическом конгрессе [41, р. 387, 584], Вебер же, выписывавший дюркгеймовский журнал, вовсе не называет Дюркгейма. Впрочем, по мнению Бендикса и Рота [25], до 1914 г. Вебер еще не был особенно заметной фигурой в Германии, а в других странах — и подавно. Первый английский перевод «Протестантской этики» вышел лишь в 1930 г. Признанный мэтр французской социологии Дюркгейм был, конечно, лучше известен в Европе. Хотя его основные книги, включая фрагменты вышедшей в 1912 г. работы «Элементарные формы религиозной жизни», при жизни автора были переведены только в России (несмотря на цензурные препоны, русские издательства исключительно оперативно переводили социологическую литературу, так что русский читатель начала XX в. был в курсе всех новейших идейных течений Западной Европы и США), его идеи имели довольно широкий резонанс уже в начале XX в. Однако в США популярность Дюркгейма вплоть до 30-х годов заметно уступала известности его старого оппонента Тарда, главные книги которого были переведены на английский язык уже в конце XIX — начале XX в. Среди американских социологов наибольшей известностью в первой четверти XX в. пользовались Кули, Гиддингс, Росс, Самнер и Уорд [40, р. 840; 50].
Каждый из социологов имел собственную референтную группу. Эти группы зачастую не имели прямого отношения к социологии, и к тому же их деятельность не пересекалась. В круге авторитетов Дюркгейма были историк Фюстель де Куланж, философы Эмиль Бутру и Шарль Ренувье. Зиммель был лично связан с ведущими деятелями культуры своего времени: среди его друзей и корреспондентов мы находим Стефана Георге, Огюста Родена, Райнера Рильке, Эдмунда Гуссерля, Мартина Бубера, Альберта Швейцера, Эрнста Трельча; труды Зиммеля невозможно понять вне контекста немецкой философии того периода. Теннис перечисляет среди своих идейных вдохновителей юристов Рудольфа Йеринга, Отто Гирке и Генри Самнера Мэна, экономистов Карла Родбертуса и Адольфа Вагнера, этнологов И.Я. Бахофена и Генри Льюиса Моргана, но особенно Карла Маркса [52]. Интересно, что свой главный труд он предназначал для философов [53, S. XXVI]. Идейное развитие Вебера связано с рядом выдающихся историков (Генрихом фон Трейчке, Генрихом фон Зибелем, Теодором Момм-зеном), экономистов (Вильгельмом Рошером, Карлом Книсом, Густавом Шмоллером, Адольфом Вагнером, Луйо Брентано, Верне-ром Зомбартом) и философов (Дильтеем, Виндельбандом, Риккертом). Его важнейшие труды воспринимались поначалу как экономические или исторические. Еще более специфичен интеллектуальный контекст, в котором работал Парето.
Разные идейные истоки и интеллектуальные ориентации, естественно, рождали и разные стили социологического мышления.
Какие бы сложные коллизии ни возникали между представителями разных направлений западной социологии рубежа веков, их главным противником и объектом критических атак были социологические концепции К. Маркса. Как замечает английский историк социологии Джон Мэдж, «европейские ученые в прошлом столетии были вовлечены в постоянный спор с марксизмом, и даже когда противник не назывался, можно обнаружить фрагменты диалога, нацеленного на марксизм» [42, р. 559—560].
В настоящее время мало кто решается оспоривать мнение известного американского историка Стюарта Хьюза, что Маркс был «повивальной бабкой социальной мысли XX столетия» [38, р. 76]. Проблема взаимоотношений марксова исторического материализма и академической социологии начала XX в. занимает все большее место в трудах по истории социологии. До 80—90-х годов XIX в. основным методом «критики» Маркса было замалчивание. Правда, отдельные ученые читали Маркса и раньше. Теннис, который в молодости увлекался социализмом, уже в 1878 г. внимательно прочитал первый том «Капитала», оказавший на него большое влияние [52, S: 104—105]. Ле Пле знал и цитировал Маркса, хотя делал из тех же посылок противоположные выводы; как заметил один его австрийский корреспондент, Маркс предлагает строить новое общество, а Ле Пле — усовершенствовать старое [26, р. 116—117]. Но среди университетской профессуры знание Маркса было в те годы редкостью.
В конце XIX в. положение изменилось. На первом конгрессе Международного института социологии в октябре 1894 г. благодаря выступлениям М. Ковалевского, Э. Ферри, Ф. Тенниса, П. Лилиенфельда и других теория Маркса была уже в центре всеобщего внимания. Никто не сомневался, что исторический материализм является социологической теорией, а Ферри даже заявил, что «социология будет социалистической или ее не будет вовсе» [46, р. 176]. Многие социологи начала XX в. высоко оценивали научные заслуги Маркса. Смолл, например, писал, что «Маркс был одним из немногих действительно великих мыслителей в истории общественной науки» и что положение Маркса в обществоведении «аналогично положению Галилея в физике» [48, р. 209—210]. Уважительные отзывы о Марксе встречаются и у таких его антагонистов, как Вебер, Дюркгейм и Парето.
Даже далекий от изучения материальной стороны обществен- , ной жизни Дильтей отмечал «блестящее» исследование Марксом-; процесса первоначального накопления и писал: «Если кто-либо намеревается познакомиться с основными идеями нового немецкого социализма, ему следует непременно обратиться к книге, которая чаще упоминается, чем изучается, и которую следует назвать наиболее важной и фундаментальной книгой о социализме — «Капиталом» (цит. по [14, с. 45]).
Дело не в формальных признаниях заслуг. В самом содержании концепций Тенниса, Дюркгейма, Вебера и других крупнейших западных социологов конца XIX — начала XX в. имеются многочисленные и весьма важные элементы, которые если и не заимствованы непосредственно из исторического материализма, то во всяком случае близки к нему, особенно если иметь в виду не решение, а постановку проблем. Без учета этого обстоятельства нельзя понять ни дюркгеймовской социологии познания, ни веберовской теории капитализма, ни теннисовской дихотомии «общины» и «общества», ни теории идеологии Парето, как бы каждая из этих концепций, взятая в целом, ни отличалась от марксовой. Социологическая теория К. Маркса сочетает в себе понимание общества как системы (понятие формации, способ производства как основа социальной структуры, принцип детерминизма) с диалектическим историзмом (развитие как борьба противоположностей, классовая борьба как способ разрешения антагонистических противоречий и т. д.). Если «изъять» из этой теории диалектику, которая была совершенно чужда позитивистскому мышлению, то исторический материализм Маркса легко превращается в один из вариантов эклектической «теории факторов» или вульгарный «экономический материализм». Именно это и проделали социологи-позитивисты, которые знакомились с марксизмом большей частью не по оригинальным произведениям Маркса, а по различным вульгаризациям, от которых сам автор, как известно, отмежевывался.
Следует учесть также, что многие важнейшие произведения, раскрывающие диалектику марксовой социальной философии («Немецкая идеология», «Философско-экономические рукописи» и др.), были опубликованы лишь несколько десятилетий спустя, а письма Ф. Энгельса об историческом материализме, в которых он критиковал упрощенное понимание своих и марксовых идей, были практически неизвестны за пределами партийных социал-демократических кругов.
В конце XIX в. марксистская социологическая теория стала восприниматься «академической» наукой преимущественно в опошленном, вульгаризованном виде. Ее изображали как примитивную редукционистскую теорию, основанную на монокаузальном понимании детерминизма, отрицающую значение сознательной деятельности людей и т. п. А каждое новое «опровержение» закрепляло отрицательный стереотип. Поэтому социологи, воспитанные в 20—40-х годах XX в., за редкими исключениями, знали Маркса хуже, чем предшествовавшее поколение, что делало полемику научно неплодотворной.
1. Александренков Э. Г. Диффузионизм в зарубежной западной этнографии // Концепции зарубежной этнологии: Крит, этюды. М., 1976.
2. Артановский С. О. Историческое единство человечества и взаимное влияние культур: Филос.-методол. анализ зарубеж. кон цепций. Л., 1967.
3. Асмус В. Ф. Маркс и буржуазный историзм. М., 1933.
4. Богомолов А. С. Немецкая буржуазная философии после 1865 г. М., 1969.
5. Бромлей Ю. В. Этнос и этнография. М., 1973.
6. Виндельбанд В. Прелюдии. СПб., 1904.
7. Гайденко П. П. Герменевтика и кризис буржуазной культурно-исторической традиции // Вопр. лит. 1977. № 5.
8. Ионик Л. Г. Понимающая социология. Ист.-крит. анализ. М., 1979.
9. Кон И. С. Философский идеализм и кризис бурж. историч. мысли. М., 1959.
10. Кон И. С. Вильгельм Дильтей и его «критика исторического разума» // Критика новейшей буржуазной историографии. Л., 1967.
11. Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 25.
12. Маркарян Э. С. Очерки.теории культуры. Ереван, 1969.
13. Маркс К., Энгельс Ф. Соч., 2-е изд. Т. 12.
14. Михайлов А. А. Современная философская герменевтика: Крит, анализ. Минск, 1984.
15. Ницше Ф. Несвоевременные размышления // Поли. собр. соч. М., 1910. Т. 9.
16. Огурцов А. П. Образы науки в буржуазном общественном сознании // Философия в современном мире: Философия и наука. М., 1972.
17. Плеханов Г. В. О книге Риккерта // Избр. филос. произв. В 5 т. М., 1957. Т. 3.
18. Риккерт Г. Науки о природе и науки о культуре. СПб., 1911.
19. Риккерт Г. Два пути теории познания // Новые идеи в философии. СПб., 1913. Сб. 7.
20. Современная буржуазная философия. М., 1972.
21. Токарев С. А. История зарубежной этнографии. М., 1978.
22. Швырев В. С., Юдин Э. Г, О так называемом сциентизме философии // Вопр.философии. 1969. № 3.
23. Ярошевский М. Г. Психология в XX столетии. М., 1971.
24. Abrams Ph. The origins of British sociology, 1834—1914. An essay with selected papers. Chicago, 1968.
25. Bendix R.,Roth G. Scholarship and partisanship. Essays on Max Weber. Berkeley, 1971.
26. Brooks M.Z. Le Play: Engineer and social scientist L., 1971.
27. Burckhardt J. Briefe / Hrsg. F. Kaphan. 3. Aufl. Leipzig, 1958.
28. Cahnman W. J. Tonnies und Durkheim: Eine dokumenta- rische Gereniiberstellung //Arch. Rechts- und Sozialphilos. 1970. Bd. 56, H. 2. S. 189—208.
29. Clark T. N. Prophets and patrons: The French university and the emergence of the social sciences. Cambridge (Mass.), 1973.
30. Coser L. A. Masters of sociological thought. 2 ed. N.Y., 1977.
31. Dilthey W. Einleitung in die Geisteswissenschaften // Gesam- melte Schriften. 3. Aufl. Lepzig; В., 1933. Bd.l.
32 Dilthey W. Ideen iiber eine beschreibende und zergliedei nde Psychologie// Ibid. Leipzig; В., 1924.Bd. 5.
33. Dilthey W. Der Aufbau der geschichtlichen Welt in den Geisteswissenschaften // Ibid. Leipzig; В., 1927. Bd. 7.
34. The establishment of empirical sociology; Studies in continu ity, discontinuity and institutionalization / Ed. A. Oberschall. N.Y., 1972.
35. Halliday R. J. The sociological movement, the sociological so ciety and the genesis of academic sociology in Britain // Sociol. Rev. 1968. Vol. 16, № 3.
36. Harris M. The rise of anthropological theory. N.Y., 1968.
37. Hoult T. F. Dictionary of modern sociology. Totowa (N.J.), 4969.
38. Hughes H. S. Consciousness and society: The reorientation of European social thought, 1890—1930. N.Y., 1958.
39. Levine D. N. Introduction // Georg Simmel on individuality and social forms / Ed. and with an introd. D. N. Levine. Chicago, 1971.
40. Levine D. N.,Carter E. В.,Gorman E. M. Simmel's influence on American sociology // Amer. J. Sociol. 1976. Vol. 81, № 4.
41. Lukes S. Emile Durkheim. His life and work. L., 1973.
42. Madge J. The origins of scientific sociology. N.Y., 1964.
43. Maus H. Simmel in German sociology // Georg Simmel. 1858—1918; A collection of essays, with translations and a bibliogra phy / Ed. К. Н. Wolf. Columbus, 1959.
44. Parsons T. The structure of social action. N.Y., 1964.
45. Rickert H. Die Grenzen der naturwissenschaftlichen Begriffs- bildung. 5. Aufl. Tubingen, 1929.
46. Rubel M. Premiers contacts des sociologues du XIX siecle uvec la pensee de Marx // Cah. Intern. Sociol. 1961. Vol. 31. Shils E. The calling of sociology // Theories of society / Ed. T. Parsons et al. N.Y., 1962. Vol. 11.
47. Small A. W. Socialism in the light of soc.science // Amer. J. Soc. 1912. Vol. 17, № 6.
48. Small A. W., Vincent G. E. An introduction to the study of society. N.Y., 1894.
49. Sutherland D. E. Who reads European sociology? Reflections on the relationships between European and American sociology // J. Hist. Sociol. 1978. Vol. 1.
50. Taine H. Histoire de la litterature anglaise. P., 1873. Vol. 1.
51. Tonnies F. Mein Verhaltnis zur Soziologie // Soziologie von Heute / Hrsg. R.Thurnwald. Leipzig, 1932.
52. Tonnies F. Gemeinschaft und Gesellschaft. Darmstadt, 1963.
53. Ward — Gumplowicz correspondence / Ed. A. Gella. N.Y., 1971.
55. Weber M. Georg Simmel as sociologist / Ed. D. N.Levin // Soc. Res. 1972. Vol. 39.
Для подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://www.gumer.info/