Михаил В.А.
Андрей Рублев. Троица. Икона. Начало XV в. Москва, Третьяковская галерея. (Andre Roublev. La Sainte Trinite. Ic6ne, debut du XVes. Galerie Tretiakov. Moscou.)
С того времени как „Троица" Рублева была реставрирована и стала доступна для научного изучения, о ней было написано довольно много. Однако большинству авторов приходилось высказываться не в специальных научных изданиях, а в общих работах по истории русского искусства, и потому они не имели возможности обосновывать свои взгляды научной аргументацией, определять свое отношение к мнениям предшественников; обычно они не имели даже возможности ссылаться на них. Необходимость в целях популярности изложения пользоваться общепонятной терминологией, толкала авторов, писавших о „Троице", к упрощенным определениям, и это нередко обедняло понимание этого шедевра.
В настоящее время научная литература о „Троице" обширна как ни об одном другом памятнике русского искусства. Из русских авторов, писавших о „Троице", следует назвать Н. Кондакова, Д. Айналова, Н. Сычева, И. Грабаря, Н. Малиц-кого, П. Флоренского, Н. Демину, В. Лазарева, В. Антонову. Из иностранных авторов можно назвать Д. Тальбота Раиса, Ф. Швейнфурта, Феличетти-Либенфелъса, Гаккеля, Д. Онаша, Л. Успенского и В. Лосского. Некоторые работы, в которых идет речь о „Троице", остались мне неизвестны (Kuppers, Gottliche Ikone, Dusseldorf, 1949, S. 46; P. Evdokimov, L'icone. - "La vie spiri-tuelle", 1950, p. 24; A. Hackel, Die Trinitat in der Kunst. Eine ikonographische Untersuchung, Berlin, 1931; "Un moine de 1'Eglise d'Orient". La signification spirituelle de L'Icdne de la Sainte Trinite peinte par A. Roublev", Irenikon, 1953, p. 133; A. Wengen, Bulletin de spiritualite et de theologie byzantine. - "Revue des Etudes byzan-tines", 1955, XIII, p. 183; K. Onasch, Der russi-sche Ikonenmaler A. Rublev im Lichte der neue-sten sowjetischen Forschungen. - „Theologische Literatur-Zeitung", Bd. 81, 1956, p. 421; "Icone de la Sainte Trinite d'Andre Roublev", Ed. de Chevetogne (Belgique), s. a.).
Особое место в научной литературе о „Троице" Рублева занимает исследование Н. Деминой (Н. Демина „Троица" Рублева. М., 1963.)- Автору удалось обогатить и углубить понимание этого шедевра привлечением старинных текстов, раскрывающих символику рублевского создания. Впрочем, автор не подменяет историко-художественного истолкования искусства Рублева цитатами из литературных источников, которые могли вдохновлять художника. Раскрытие символического значения „Троицы" Рублева сочетается у Н. Деминой с живым проникновением в самую художественную ткань этого дивного шедевра.
За последнее время за границей вышли две статьи о „Троице" Рублева. Первая принадлежит Торви Экхардт, вторая — В. Лазареву. Обе работы можно рассматривать как попытки подвести итог изучению „Троицы" за истекшие годы. Экхардт снабдила свою статью огромным количеством цитат из источников и почти исчерпывающей библиографией, но упустила ведущую нить в толковании художественных особенностей „Троицы" Рублева (Thorvi-Eckhardt, Die Dreifaltigkeit Rublevs und die russische Kunstwissenschaft. - „Jahr-buch fiir Geschichte Osteuropas", 1958, Bd. VI, 2, S. 145.). Статья В. Лазарева отличается стройностью и ясностью изложения, не перегружена библиографией, так как автор предпочитает ссылаться на своих предшественников лишь в тех случаях, когда с ними расходится. В целом главная задача его статьи — ввести неподготовленного зарубежного читателя в эту тему (V. Lazarev, La Trinite d'Andre Roublev. - "Gazette des Beaux-Arts", 1959, decembre, p. 289.).
Пересматривая все написанное о „Троице", можно заметить несомненные успехи истории искусства. По ряду вопросов большинство авторов пришли к общим выводам. Так, например, все согласны, что ближайшие иконографические прототипы „Троицы" Рублева следует искать в византийской живописи XIV века (что, впрочем, не значит, будто одна довольно рядовая икона Афинского музея Бенаки может считаться родоначальницей всех „Троиц", в том числе и нашего шедевра, как это утверждает Торви Экхардт, сочинившая в высшей степени неубедительную родословную этого иконографического мотива (Thorvi-Eckhardt, указ, соч., стр. 170.)). Никто не оспаривает, что „Троица" Рублева имеет евхаристический смысл. Несомненно, что в ней большую роль играет отмеченная Н. Деминой символика как отдельных образов, так и всей иконы в целом. Наконец, все авторы и даже защитники чисто иконографического или богословского к ней подхода признают „Троицу" Рублева выдающимся произведением искусства, поэтичным, лиричным и т.д. Некоторые особенности композиции „Троицы", как-то ее круговой характер, нарушение симметрии и т.п., также прочно вошли в литературу о Рублеве.
Вместе с тем по двум вопросам, касающимся значения „Троицы" Рублева, имеются расхождения. Первый из них — это вопрос о том, кого изображают три ангела. На этот счет высказаны были два различных мнения. Д. Айналов считал, что средний ангел изображает бога-отца, левый — Христа, правый — святого духа (D. Ainalov, Geschichte der russischen Monu-mentalkunst zur Zeit des GroBfurstentums Mos-kau, Berlin-Leipzig, 1933, S. 94.), как в так называемой зырянской „Троице" в Вологодском соборе, поставленной в 1395 году учеником Сергия Радонежского Стефаном Пермским, где именно средний ангел обозначен как бог-отец (Г. Лыткин, Пермский край во времена пермских епископов, Спб., 1859, стр. 26.). Наоборот, Н. Малицкий высказался за то, что средний ангел изображает Христа, левый — бога-отца. Недаром в изображениях Троицы в ряде древнерусских икон крестчатый нимб окружает голову только среднего ангела, а в иконе Рублева только у него одного можно заметить клав на рукаве (Н. Малицкий. К истолкованию композиции „Троицы". - „Seminarium Kondakovia-num", 1928, стр. 30; Н. Малицкий, Панагия Русского музея с изображением „Троицы". - „Материалы по русскому искусству", I, Л., 1928, стр. 34.).
Что касается меня, то мне никогда не казался этот вопрос решающим для понимания „Троицы" Рублева. И хотя в более ранних работах я следовал Д. Айналову, а позднее согласился с доводами Н. Малицкого, у меня и до сих пор нет полной уверенности в том, что только одно из обоих толкований безоговорочно точно. Недаром существует немалое число изображений Троицы, в которых крестчатые нимбы и даже надписи ICXC приданы всем трем ангелам. Этими обозначениями древние иконописцы хотели подчеркнуть нераздельность Троицы, недопустимость отождествления каждого из ангелов с одним лицом божества. К тому же и самый библейский текст не дает недвусмысленного ответа на вопрос, кто были три ангела, которых потчевал Авраам, что дало повод к различным пониманиям соответствующего места Библии. Разногласия по этому вопросу не грозили еретическими отступлениями от догматов, и потому церковь не отвергала изображений Троицы с различными обозначениями каждого из трех ангелов.
Что касается „Троицы" Рублева, то при ее истолковании нельзя опираться только на аналогии. Для нас важнее знать, что заключено в самой иконе. В сущности, о том, кто в ней представлен, можно только догадываться, как об этом догадывались и Авраам и Сарра, когда из уст гостей услышали пророчество о рождении сына. Если наличие клава на рукаве среднего ангела Рублева наталкивает на догадку, что это Христос, то это не больше чем догадка, так как у остальных ангелов рукавов не видно, и остается невыясненным, имеется ли у них та же примета.
Придерживаясь мнения Н. Малицкого, В. Лазарев настойчиво его отстаивает (V. Lazarev, указ, соч., стр. 290.). Он прямо и безоговорочно заявляет, что „средний ангел — это Христос", забывая, что „Троица" — это не евангельская сцена, в которой всегда одна из фигур — Христос. В. Лазарев сожалеет, что на иконе Рублева не сохранились надписи над ангелами, видимо, считая вероятным, что такие надписи над каждой из трех фигур существовали. Конечно, спор о несохранившихся надписях бесплоден. Но трудно поверить, что Рублев, по примеру рядовых иконописцев, прибегал к пояснительным надписям, чтобы донести до зрителя идею, которая его вдохновляла.
Каковы же объективные критерии, заключенные в самом произведении Рублева, пригодные для проверки справедливости того или другого толкования? Прежде всего, поведение ангелов, их жесты и слова, которыми они обмениваются. Впрочем, и этот критерий не избавляет от разногласий. Действительно, исходя из предположения, что в середине находится бог-отец, Д. Айналов утверждал, что он благословляет сына на подвиг, а чуть нахмуренный взгляд ангела слева означает, что он размышляет о предстоящих страданиях. Наоборот, В. Лазарев те же самые жесты ставит в связь с тем расположением лиц Троицы, которое он отстаивает. Средний ангел, Христос, по его мнению, благословляет чашу, выражая этим готовность к страданиям, а ангел слева тоже благословляет, но этот жест означает стремление внушить мужество сыну. Таким образом, толкование фигур используется для расшифровки жестов и, наоборот, жесты — для толкования фигур. При таком подходе трудно выйти из заколдованного круга и избежать натяжек. Между тем нужно помнить, что „Троица" Рублева — это не „Тайная вечеря" Леонардо, в которой по жестам и взглядам апостолов легко догадаться, что каждый из них говорит и что думает о предательстве Иуды. Если искать аналогий в живописи нового времени, то ими будут, скорее, сцены, вроде „Юпитер и Меркурий в гостях у Филемона и Бавкиды", сцены теофаний, в которых неузнанные языческие боги появляются под видом гостей. Было бы модернизацией утверждать, что Рублев вовсе не задумывался, что означают три его ангела, и что он просто любовался ими. Но нельзя подходить к „Троице", как зритель нового времени подходит к исторической картине — с желанием узнать, кого изображает каждая фигура. Нужно понять, что задачей Рублева в иконе на эту тему было показать не то, чтб отличает одно лицо „Троицы" от другого, а как раз обратное: показать и выразить средствами искусства, что они составляют нераздельное единство. Не нужно забывать и того, что Рублеву в высокой степени было свойственно ограничиваться намеком там, где есть опасность нарушить грань, отделяющую человека от высшей тайны бытия.
Второе расхождение авторов в понимании „Троицы" Рублева более существенно. В том, что Рублев знал относящиеся к его предмету тексты, их толкования, догматы и легенды и иконографическую традицию, — в этом нет никакого сомнения. Но вопрос заключается в том, выступает ли он в своей „Троице" в качестве иллюстратора священного текста, мастера, который заключает в оправу искусства содержание, выработанное еще до него, или же в рамках традиции он, как художник-мыслитель, силой творческого вдохновения создает новый смысл, новое содержание, эквивалент которому нельзя обнаружить ни в одном священном тексте, ни в одном постановлении вселенских соборов? Этот вопрос можно сформулировать еще и по-другому: в создании „Троицы" выразил себя больше благочестивый монах или вдохновенный художник? Говоря о Рублеве-художнике, я имею в виду не только чисто живописные достоинства „Троицы", в особенности ее колорита, которые очень хорошо и выпукло обрисовал в своей работе И. Грабарь, а способность Рублева, как художника-мыслителя, как создателя своего поэтического мира, которую И. Грабарь совершенно обошел молчанием (И. Грабарь, Андрей Рублев. - „Вопросы реставрации", I, 1926, стр. 74.).
Для Н. Малицкого, как представителя старой иконографической школы, не подлежит сомнению справедливость именно первого из приведенных взглядов. Успенский и Лосский еще более определенно формулируют положение, что в созданной Рублевым „Троице" нашло себе наиболее полное выражение учение церкви, они подкрепляют это положение множеством ссылок на богословскую литературу (L. Ouspensky und W. Lossky, Der Sinn der Ikone, Bern, 1952, S. 202. „Полное соответствие с учением церкви нашло изображение „Троицы" в произведении Рублева".). Наконец Торви Экхардт в этом вопросе переходит в наступление на большинство русских авторов. Для нее „Троица" — это прежде всего культовый образ. „Религиозный характер в ней не только преобладает, — пишет она, — но и составляет ее главную черту". „Утверждение, что автор „Троицы" руководствовался какими-то другими, кроме как религиозными задачами — это равносильно, — по мнению Торви Экхардт, — подтасовке фактов" (Thorvi-Eckhardt, указ, соч., стр. 151.).
В своей статье о „Троице" В. Лазарев исходит из совершенно иных предпосылок, чем вышеприведенные авторы (V.Lazarev, указ, соч., стр. 292.). Но, к сожалению, он обнаруживает крайнее недоверие к непосредственному художественному восприятию как к своему собственному, так и к чужому. Безусловной достоверностью для него обладает лишь такое толкование, которое опирается на литературные тексты. Стремясь избежать субъективизма в понимании искусства, он оказывается на позициях, почти совпадающих с взглядами вышеупомянутых авторов, которые сводили роль Рублева к тому, что он иллюстрировал церковный догмат. Не отрицая в Рублеве достоинств живописца, В. Лазарев вместе с тем подчеркивает, что как „типичный средневековый мастер" он в своей „Троице" следовал церковному канону, соединяя черты „столичного" и „восточного" типа. Самое расположение трех лиц Троицы в иконе продиктовано символом веры: отец, сын и дух святой, как это утверждают в своем богословском комментарии Л. Успенский и В. Лосский (L. Ouspensky und W.. Lossky, указ. соч,. S. 205.).
В настоящее время в распоряжении каждого автора, касающегося „Троицы" Рублева, имеется множество накопленных в литературе наблюдений о ней, отвечающих различным критериям в ее оценке. Для того чтобы избежать произвольного нагромождения этих мнений, которое может только затемнить наше представление о том, что в этом произведении имеет ведущее значение, поучительно вспомнить средневековое учение о четверояком значении писания. Данте ссылается на него в своем письме к властителю Вероны Кан Гранде, изъясняя ему значение „Божественной комедии" ("Lettere di Dante", Ed. Monti, 1921, p. 337.). Данте не был создателем этого учения. Оно и до него еще было известно на Западе (J. Schlosser, Kunstliteratur, Wien, 1924, S. 70.). Аналогичное понимание защищали и некоторые византийские авторы (Андрей Кесарийский, Толкование Апокалипсиса, М., 1882.). Нет оснований считать, что Рублев слово в слово следовал этому учению. Но в его „Троице" можно разграничить несколько значений.
Первое значение — буквальное, историческое, по определению авторов того времени, — это изображение того, что, согласно Писанию, происходило на земле. Правда, в „Троице" Рублева элементов повествования значительно меньше, чем в „Троицах" византийских. Но отрицать их полностью нет оснований. Икону Рублева можно понимать как фрагмент традиционного изображения гостеприимства Авраама и Сарры. Эти персонажи отпали, но осталось указание на место действия: дом Авраама и дуб мамврийский.
Второе значение — аллегорическое — вытекает из обычного в средние века представления, что каждое событие Ветхого завета является прообразом событий Нового. Ветхозаветная „Троица" Рублева—это прототип новозаветной „Троицы". Чаша с головой тельца, закланного Авраамом, — это прообраз евхаристической чаши с агнцем, принесенным в жертву ради спасения человеческого рода (W. Molsdorf. Fiihrer durch den symboli-schen typologischen Bilderkreis der christlichen Kunst des Mittelalters, 1920, S. 27.).
Третье значение — символическое (апагогическое) заключается в том, что каждый предмет помимо того, что он принадлежит материальному миру, намекает еще на явления духовного мира. Об этом много говорит Псевдо-Дионисий Ареопагит, которого, видимо, знал Рублев. Дерево в „Троице" — это дуб мамврийский, но вместе с тем древо жизни, чаша — не только столовая утварь, но и смертная чаша, и т.д. (В. Лазарев (указ, соч., стр. 292) предполагает, что Рублев принимал участие в „метафизических дискуссиях в окружении Сергия", но это предположение ничем не подкрепляется. Предполагаемое Ю. Олсуфьевым знакомство Рублева с сочинениями Псевдо-Дионисия Ареопагита подкрепляется самим творчеством Рублева („Опись икон Троице-Сергие-вой лавры", Сергиев, 1920, стр. 238).)
Наконец, четвертое значение — моральное, дидактическое. „Троица" написана в похвалу Сергию. Сергий призывал учеников к единению, дружбе, любви. Этот призыв в годы феодальных междоусобий имел на Руси огромное жизненное значение. Образ трех ангелов должен бы наставлять людей. Можно усматривать в этом стремление повысить воспитательное значение искусства.
В средневековой живописи Востока и Запада мало произведений, в которых так же отчетливо выражены все четыре значения, как в „Троице". Этим определяется большая содержательность иконы. Впрочем, если бы „Троица" Рублева заключала в себе только эти четыре символа и больше ничего другого, она оставалась бы типично средневековым произведением, каким его считают Торви Экхардт и другие.
Между тем в действительности существует еще один аспект „Троицы", на который необходимо обратить внимание: ее значение художественное, поэтическое, лирическое, человеческое. И хотя анализировать его труднее, чем остальные, оно заслуживает внимания. Чтобы избежать упреков в субъективизме, сошлюсь и на этот раз на Данте. В письме к своему покровителю он говорит о четырех смыслах своей поэмы. Но в беседе с собратом — поэтом Бонаджунтой — он признается, что главное в его творчестве — это вдохновение:
„Я тот, который
Любовью вдохновлен, в душе внимает
Ее речам и их в стихи слагает".
(„Чистилище", XXIV, 52)
Комментаторы Данте предостерегают от чрезмерной модернизации этого его признания (J. Schlosser, указ, соч., стр. 71.). Во всяком случае, несомненно, что речь идет о лирическом начале в поэзии. Поэт не только прислушивается к речам окружающих. Внутренним слухом он слышит шум, который потом выливается в стихотворные строки. Художник не только оглядывается на предметы вокруг него, но и внутренним зрением видит свой предмет и затем переносит это увиденное в картину. Рублеву было в высшей степени это знакомо. Три склонившиеся друг к другу фигуры — это не повторение какого-то „перевода", это свидетельство очевидца. (Так „увидать" своего героя, погруженного в раздумье человека, позднее страстно мечтал Крамской, когда он бился над картиной „Христос в пустыне".) Рублеву удалось представить себе три фигуры заключенными в круг, как бы образующими его. Эта пластическая метафора составляет ключ его замысла. Сопряжение в ней различных (по выражению Ломоносова, „далековатых") вещей определяет ее неповторимое своеобразие. Это бросается в глаза еще издали. При рассмотрении „Троицы" на близком расстоянии заметно, что все части вытекают из этого поэтического ядра.
Казалось бы, наличие пятого значения „Троицы" должно быть очевидно для всякого зрителя. Между тем защитники взгляда на Рублева как на даровитого, но типично средневекового иконописца, недооценивают это значение, хотя оно действительно существует, а не присочинено нами.
Во-первых, аргументом в пользу него может служить сообщение о том, что для Рублева иконы были не только предметом почитания (как для большинства его современников), но и предметом художественного созерцания, „лицезрения", недаром он не стоял, а сидел перед ними на „седалище" (как посетители Дрезденской галереи сидят перед „Сикстинской мадонной"). А если имеется налицо художественное созерцание, значит, предполагается и художественное вдохновение.
Второе основание заключается в том, что Рублев хотя и придерживался иконографической традиции, но отступал от нее ради требований художественного замысла. Палаты и деревцо в „Троице" находят себе прототипы в византийской иконографии. Но горка над ангелом справа в изображениях „Троицы" до него почти не встречается. Наличие ее оправдано в качестве атрибута ангела. Но, самое главное, она „поддерживает" наклон правого ангела, служит ему аккомпанементом. Художник не мог отказаться от нее, как поэт от счастливо обретенной благозвучной рифмы.
И, наконец, — третий аргумент. Если мысленно выстроить в один ряд все имеющиеся „Троицы" XIV—XV веков, то станет очевидным, что „Троицу" Рублева нельзя прямо вывести из предшествующих звеньев. Между нею и ними очень важное, решающее звено — это группа апостолов и ангелов из „Страшного суда" Успенского собора во Владимире. В этих группах можно видеть как бы первую зарисовку той темы, которая позднее выкристаллизовалась в шедевре. В этом отношении творческий метод Рублева ближе к новому времени, в частности к работе над эскизами мадонн Рафаэля, чем к работе по подлинникам его современников, рядовых иконописцев, которым, по выражению Епифания, „от листа Феофана нужда бысти", которые „когожде преписующе себе, друг перед другом ретующе и от друга приемлюще".
Для ясности мне пришлось немного упростить характеристику значений „Троицы" Рублева и не вдаваться в рассмотрение их взаимоотношений. Во всяком случае, в формировании общего впечатления они участвуют не на равных основаниях. Следует говорить о возрастании роли этих значений от первого к последующим, о безусловном перевесе художественного значения над остальными. Это не значит, что Рублев отказывается от богословского понимания. В своем шедевре он как бы передал путь художника от бесхитростного повествования к пророческому вещанию, от него — к философскому прозрению, затем, поскольку над категориями потусторонности начинают преобладать человеческие идеалы дружбы и любви, — ко все большему приближению к человеку. На последней ступени все почерпнутое из традиций превращается в нечто преображенное художником. Человек поднимается на высшую ступень, обретает радость чистого созерцания, почти лицезреет тайну бытия. Рублев передает увиденное и пережитое лишь в самых общих чертах, чтобы не нарушить грани, за которой высокое и всеобщее может снизиться до уровня житейского и частного.
Предложенное истолкование можно проверить, сравнивая „Троицу" Рублева с другими близкими по значению и масштабу произведениями древнерусской живописи на ту же тему (Thorvi-Eckhardt (указ, соч., р. 171), ссылаясь на Ф. Швейнфурта, пытается объяснить особенности иконы Рублева тем, что это местная икона. Но известны другие иконы того же назначения, но они не похожи на шедевр Рублева.). Икона „Троица" XIII века в Успенском соборе Кремля величественна, ангелы ее обаятельны, но никаких следов многозначности в рублевском понимании в ней не имеется. „Троица" Феофана в Преображенском соборе в Новгороде также величава, превосходна по своему широкому исполнению, но и в ней нет ничего рублевского. В псковской „Троице" (Третьяковская галерея) фигуры ангелов изящны, но, как иероглифические знаки, они совершенно одинаковы, да и выстроены в одну строку („История русского искусства", т. П, М., 1954, стр. 371.). Поэтического видения Рублева и в этой иконе нет и следа. Наконец, в копиях „Троицы" Рублева XV—XVI веков повторяются внешние признаки оригинала, но нет самого главного: ощущения неповторимо „чудного мгновения", которому „Троица" Рублева обязана своим возникновением.
Позиция Рублева характеризует только один из полюсов русской культуры того времени. Между тем существовал еще другой, противоположный. Создание такого шедевра, как „Троица" Рублева, не было отмечено в летописи. Между тем под 1414 годом в Никоновской летописи подробнейшим образом повествуется о том, как недалеко от Можайска „на некоем древе" была обнаружена икона богоматери, надо полагать — посредственное изделие безымянного мастера (Полное собрание русских летописей, т. XI, Спб., 1897, стр. 221.). Обретение Колочьской богоматери дает летописцу повод для назидательного рассказа о чудесах иконы, о мирских соблазнах ее владельца и о его спасении в монастыре. „Троица" Рублева и Колочьская богоматерь! Вот две диаметрально противоположные концепции. У Рублева икона превращается в предмет философского, художественного созерцания. В рассказе летописца икона — всего лишь предмет культа, наделенный магической силой. Два мира, два представления, две эстетики. Нужно не забывать этого антагонизма, чтобы понять огромное, недооцененное современниками значение Рублева.
Возможны возражения: а разве позднее Рублеву и его „Троице" не воздали почести на Стоглавом соборе? Действительно, постановление этого собора ясно показывает, каким авторитетом пользовалось тогда имя Рублева. Но официальная церковь имела с идейным наследием Рублева мало общего. Обеспокоенные духовными шатаниями и пробуждением самосознания, церковные власти пытались именем прославленного художника укрепить свою политику и свое положение. Рублев ставится в пример, но не Рублев подлинный, а Рублев искаженный. Объявляется, что этот художник творил „как греческие (подразумеваются византийские) живописцы" и не смел „от своего замышления ничтоже претворяти" („Стоглав", Казань, 1912, стр. 79.). Формулировка эта почти дословно совпадает с оспоренными в этой статье выводами ряда современных авторов. Тем более важно раскрыть истинную цену подобной апологии и не забывать того, что Рублев — это живое творчество, это смелая благородная, самостоятельная мысль, чуждая всякому догматизму.