Ошеров С.А.
Обычно Вергилию приписывают поэму "Moretum" ("Завтрак"), текст которой служит нам материалом для анализа.
Завтрак
Десять зимних часов уже долгая ночь отсчитала,
Песнею звонкой рассвет возвестил караульщик крылатый,
В это время Симил, пахатель малого поля,
С брюхом голодным на весь остаться день опасаясь,
Тело с трудом оторвал от убогой, низкой постели,
Начал неверной рукой в темноте расслабляющей шарить,
Чтобы очаг отыскать. Вот его он находит, ударясь:
Хоть прогорели дрова, но дымок еще струйкой тянулся
И под сизой золой таился жар темно-алый.
10 К тлеющим лампу углям Симил, наклонившись, подносит,
Вытянув прежде иглой фитиля подсохшего паклю,
Частым дыханьем огонь в очаге оживляет уснувший.
Пламя фитиль подхватил, и, окрепнув, огонь появился:
От ветерка огонек Симил рукой заслоняет
И не вслепую уже отпирает дверь в кладовую,
Где на земле зерно невысокою кучкой лежало.
Столько оттуда Симил берет, сколько мера вмещает
(Дважды восемь в нее и больше фунтов входило).
К мельнице он оттуда пошел, на тонкую доску, [115]
20 Что прикрепил он к стене для этой нужды нарочно,
Верный поставил свой светильник, сбросил одежду
С плеч и мохнатой козы подвязал у пояса шкуру.
Щеткой хвоста жернова обметает он и ячею
И начинает молоть, меж руками труд разделивши:
Левая сыплет зерно, а правая делает дело –
Вертит жернов она, обращаясь усердно по кругу.
Льется Церерин помол, камней движеньем раздроблен,
Левая часто сестре усталой приходит на помощь,
Трудится в очередь с ней. А Симил то песню простую
30 В голос поет, облегчая свой труд деревенским напевом,
То Скибалу зовет, что одна сторожила усадьбу.
Все обличье рабы выдавало в ней африканку:
Темная кожа, волос завитки и толстые губы,
Впалый живот, и плеч ширина, и висячие груди,
И при широкой стопе не в меру тонкие бедра.
Ей-то, дозвавшись, велит хозяин топлива бросить
Больше в очаг и согреть на огне холодную воду.
Только лишь мельничный труд был окончен в должное время,
Горстью Симил кладет муку сыпучую в сито
40 И начинает трясти. Наверху весь сор остается,
Вниз оседает мука, сквозь узкие льется ячейки
Чистый Церерин помол. Его на гладкую доску
Ссыпав кучкой, Симил наливает теплую воду.
Чтобы, смешалась мука с добавляемой влагой, он месит
Твердые теста комки, постепенно водой их смягчая,
Соль подсыпает порой, а потом готовое тесто
Вверх поднимает, и в круг широкий ладонями плющит,
И намечает на нем продольные равные ломти.
После несет к очагу, где Скибала расчистила место,
50 Глиняной миской поверх накрывает и жар насыпает.
Тою порой как Вулкан и Веста делают дело,
Времени даром Симил не теряет, в праздности сидя:
Ищет припасов других, чтоб к Церерину дару в прибавку
Блюдо состряпать (ведь хлеб без закуски в горло не лезет)
Близ очага у него не висели на крючьях для мяса
Окорока или туша свиньи, прокопченная с солью:
Сыра только кружок, посередке проткнут тростинкой,
Был повешен на них и пучок укропа засохший.
Так что припасов других себе ищет герой прозорливый.
60 Был при лачуге его огород, плетнем обнесенный
Из тростника и лозы, вторично пущенной в дело.
Мал был участок, но трав и кореньев росло там немало.
[116] Все, в чем бывает нужда бедняку, он давал в изобилье,
У бедняка и богач мог порою многим разжиться.
Не для роскошеств ему, для забот лишь был огородик.
Ежели праздничный день иль ненастье держали Симила
Дома, ежели вдруг прерывалась работа за плугом,
Труд отдавал он тогда огороду. Умел он растенья
Все рассадить, и земле семена таинственной вверить,
70 И покорять ручейки соседние должной заботой.
Всякая зелень здесь есть: и свекла с пышной ботвою,
И плодовитый щавель, девясил, и поповник, и мальвы,
Есть и порей – такой, что обязан репке названьем,
Есть и приятный латук – от яств изысканных отдых,
Плети ползут огурцов и растет заостренная редька,
Тыквы лежат тяжело, на толстый живот привалившись.
Не для хозяина, нет, – ибо кто воздержней Симила? –
А для других этот рос урожай: ведь каждый девятый
День за плечами носил на продажу он овощи в город.
80 И возвращался домой налегке, но с тяжелой мошною,
Редко когда захватив с мясного торга товару.
Грядка, где лук и зеленый порей утолит его голод,
Горький крес, который куснуть невозможно, не морщась,
Или гулявник, чей сок Венеру вялую будит.
Мысля, что выбрать сейчас, в огород выходит хозяин,
Первым делом, вокруг подкопавши пальцами землю,
Вырвал он чеснока четыре плотных головки,
Вслед сельдерея нарвал кудрявого, руты зеленой
И кориандра стеблей, дрожащих и тонких, как нити.
90 Зелени вдоволь нарвав, у огня веселого сел он,
Громко служанке велел, чтоб скорее подала ступку.
От шелухи он одну за другой очищает головки,
Верхний снимает слой и чешуйки бросает с презреньем
Наземь, засыпавши все вкруг себя, а корень мясистый,
В воду сперва обмакнув, опускает он в камень долбленый.
Солью посыпавши их от соли твердого сыра,
В ступку кидает Симил и трав, что раньше назвал я.
Левую руку кладет под одежду на пах волосатый,
В правую пестик берет и чеснок пахучий сначала
100 Мелко толчет, а потом в соку его все растирает.
Ходит по кругу рука; и зелень, и сыр понемногу
Свойства теряют, а цвет получают из многих единый:
И не зеленый совсем (тут мешает молочная примесь).
И не молочный (его слишком много трав замутняет).
Запахом острым от них шибает в ноздри Симилу:
[117] Морща курносый нос, свою же стряпню он порочит
И со слезящихся глаз отирает влагу рукою,
Дым, не повинный ни в чем, осыпая яростной бранью.
Спорится дело его: уже не толчками, как раньше –
110 Плавными пестик идет кругами в мерном движенье.
Несколько капель Симил подливает Палладина масла
И, добавив поверх ничтожную уксусу долю,
Вновь начинает тереть, чтобы лучше все части смешались
Пальцами после двумя обойдя всю ступку по стенкам,
Он собирает стряпню и комок из месива лепит:
По завершенье оно справедливо зовется "толченкой".
Той порою раба усердная хлеб вынимает.
С радостью в руки его берет Симил: на сегодня
Голод не страшен ему. На обе ноги поножи
120 Он надевает затем, покрывает голову шляпой,
Дружных быков запрягает в ярмо, опутав ремнями,
Гонит на ниву их и лемех в землю вонзает.
(Пер. С.А. Ошерова)
Итак, перед нами нечто совершенно необычное для римской поэзии, да и для римской литературы вообще – бытовая зарисовка. Я не хочу сказать, что быт никак не входил в литературу, но само слово "бытописательство" по отношению к Риму звучит нонсенсом. Мы, правда, по инерции определяем паллиату как "бытовую комедию", но вопрос о ее соотношении с реальным римским бытом чрезвычайно сложен и в наше рассмотрение входить не может. Нам придется оставить в стороне и вопрос о миме и говорить только о том, что может быть контекстом для разбираемого произведения: поэтических и прозаических жанрах примерно от Катулла до Марциала. Как соотносятся они с бытом? По большей части, если быт входит в них, то он так или иначе сопоставлен с "не-бытом" и оттеняет его. Чаще всего – по образцу эллинистической поэзии – этим "не-бытом" оказывается миф. Овидий в эпизоде с Филемоном и Бавкидой (Metam., VIII, 612–725) соперничает бытовыми подробностями с "Moreto", но заземленность быта оттеняется величием присутствующих богов, как и в "Фастах" (III, 523–544) описание подвыпившей толпы, празднующей праздник Анны Перенны, служит контрастным введением к мифам о ней. В стихотворении 64 Катулла прядение описано столь подробно, что замечены даже волокна шерсти, прилипшие к губам прях, но вся соль в том, что пряхи эти – Парки.
Если же мифа нет, контраст все равно обнаруживается.
В таком исключительном произведении, как 5-я сатира I книги Горация, – исключительно благодаря тому, что героем бытового рассказа выступает сам автор, – фоном реального быта может мыслиться та стилизованная "жизнь поэтов", которую описывали Катулл и его младшие современники. Наконец, у моралистов и сатириков черты быта рассыпаны чрезвычайно густо, иногда даже складываются в цельную картину. Вспомним письмо LVI Сенеки о шуме в Риме или III сатиру Ювенала. Но и у тех, и у других быт – лишь отрицание некой стоящей над ним нормы (у Ювенала – нравы предков и простых людей вне Рима, у Сенеки – поведение мудреца). Каждая бытовая деталь – это exemplum, причем почти всегда – exemplum отрицательный.
Даже у такого погруженного в быт поэта, как Марциал, его "бытовые зарисовки" в отдельных эпиграммах содержат некую pointe – анекдотическую, гротескную черточку, которая и делает данный бытовой момент темой карикатуры. А карикатура с ее обязательной эксцентрикой предполагает живое ощущение "центра". Такого же рода избирательность есть и у Петрония, наиболее близко подходящего к бытописательству автора. Он – единственный, у кого быт не только изображен, но и зачастую говорит собственным языком (в пире Трималхиона), так что в повествование входит социально-речевая характеристика. Но именно гротескность изображаемого и включение "чужого слова" отстраняют описанный быт от автора, делают быт экзотическим в его бесстыдной обнаженности. Сама низменность избираемых объектов изображения доказывает, что быт – не предмет объективного изображения, а лишь одна сторона действительности, любопытная автору именно своей непривлекательностью.
Гораздо реже быт входит в поэзию без отрицательного знака и без предполагаемого контраста. Более всего сказанное относится к Катуллу и к Овидию, отчасти к элегикам. Но для Катулла введение бытового в поэзию означало утверждение новой бытовой нормы. Для Овидия периода "Amores" и "Ars amancli" важно изображение быта в достаточной степени "небытового", насквозь эстетизированного и стилизованного в самой действительности, в жизни того круга, о котором писал поэт. Кстати сказать, хотя быт этот изображен безо всякой негативности [119] и даже имеет свои нормы (которым и призвана учить соответствующая "наука"), но это – другая норма по сравнению с бытом традиционным или бытом низовым.
Совсем не то видим мы в "Moreto". Анализ деталей внешней обстановки убеждает нас: цель автора – подчеркнуть, что изображаемый им быт – низовой и, по отношению к городским привычкам, даже экзотический в своей примитивности. Сам герой в начале поэмы назван "rusticus" и обрисован в духе традиционного образа "деревенщины". Все время подчеркивается его неотесанность и "неэтикетность" поступков: то он тычется в потемках, пока не стукается об очаг, то обметает мельницу хвостом передника из козьей шкуры, то засовывает под него руку, то бранится во всю глотку... О его одежде и его стряпне уже было сказано.
Сам образ "rustici" был, как известно, введен в литературу комедией. Но совершенно очевидно, что уже в первой половине I в. до н.э. он и в быту вызывал у определенной части горожан вполне насмешливое отношение. Это доказывает хотя бы речь Цицерона в защиту Секста Росция, где оратор прямо говорит о двух отношениях к сельской жизни: "Я... знаю многих, кто... ту самую деревенскую жизнь, какая по-твоему должна служить к поношенью и обвиненью, считает и наиболее честной, и наиболее сладкой" (Sed permultos ego novi... qui... vitamque hanc rusticam, quam tu probro et crimini putas esse opportere, et honestissimam et suavissimam esse arbitrantur. – XVII, 48). Что отрицательно-насмешливое отношение к "деревенщинам" сохранялось, доказывают анекдот Горация о том, как Вольтей, купивший имение, "прежде чистенький, стал мужиком он" (ex nitido fit rusticus.– Epist., I, 7, 84), и его послание к вилику – любителю городских удовольствий (Epist., I, 14). Даже у Колумеллы вырвались слова о том, что "общепринятым и твердым стало убеждение, что сельское хозяйство – дело грязное" (R.r. I, praef. 20).
По-видимому, таким было отношение большинства. Недаром Цицерон не только сопоставляет своего подзащитного с "rusticus" из комедии Цецилия, но и говорит: "Следует простить тому человеку, который сам признается в том, что он – деревенщина" (Ignosci oportere ei homini, qui se fatetur esse rusticus.– Op. cit., XVIII [120] 51). Что касается положительного отношения к деревенской жизни, то тут следует разделить два аспекта. Один из них – практические устремления владельцев усадеб к тому, чтобы сделать хозяйство прибыльным и разумным. Таковы герои диалога Варрона и его жена Фундания, для которой сочинение написано; таковы адресаты труда Колумеллы. Именно за такое отношение к сельскому хозяйству как к средству наживы Гораций смеется над Вольтеем.
Понятно, что к нашему тексту этот аспект не имеет касательства; он ориентирован на другой тип хозяйства, нежели exiguus ager Симила.
Второй аспект – признание крестьянского хозяйства, прежде всего мелкого, одной из традиционнейших римских ценностей, утвердившейся еще в те времена, "когда избираемые на консульство призывались прямо от плуга" (cum ab aratro arcessebantur, qui consules fierent.– Pro Sex. Rosc., XVIII, 50). Эта ценность подтверждалась преданиями об Атилии Серране, о Цинциннате и т.д. и принадлежала скорее политической теории и этической норме, нежели практической жизни. И тем не менее для нас важна именно она.
В самом деле, несмотря на то что Симил всеми своими поступками "se fatetur esse rusticus", автор явно не стремится к комическому эффекту. В этом убеждает прежде всего стиль поэмы. Обилие в стихах сложных перифраз, метафорика, высокий синонимический ряд (в 9 строках вода названа liquores, liqiudum и undae), как и ряд других стилистических моментов, доказывают стремление автора держаться традиционного эпического стиля. В пределах такой стилистики Симил (от simus – курносый) может быть назван не только "vir", но и "providus heros". При этом в поэме явно отсутствует нарочитое обыгрывание несоответствия высокого стиля и низкого предмета. Напротив того, ощущается стремление приподнять повседневное, представить его как достойный предмет эпической разработки.
В этом смысле "Moretum" сопоставим прежде всего с "Георгиками" Вергилия; недаром концовка маленькой поэмы звучит столь же торжественно, как и многие куски большого эпоса. Например, когда Симил "condit terrae aratrum", он исполняет то высокое предназначение крестьянина, которое утверждал в "Георгиках" великий [121] поэт (хотя бы в строках II, 513–515):
А земледелец вспахал кривым свою землю оралом –
Вот и работы, на год. Он краю родному опора,
Малым внучатам своим...
(Пер. С. Шервинского)
К сопоставлению обоих произведений нам еще придется вернуться.
От отношения римлян и римской литературы к сельскому хозяйству следует отделить отношение к сельской жизни. В интересующую нас эпоху жить в деревне вовсе не означало заниматься хозяйством. В литературе город неизменно предстает как место ненужных хлопот и трудов, деревня – как убежище от них и место otii. Приведу в доказательство хотя бы строки Горация, из которых заимствовал Пушкин эпиграф ко II главе "Евгения Онегина" (Sat., II, 6, 60–62):
– О, когда ж я увижу поля! И когда же смогу я
То над писаньями древних, то в сладкой дремоте и лени
Вновь наслаждаться блаженным забвением жизни тревожной!
(Пер. М. Дмитриева)
Подобных текстов можно было бы привести бессчетное множество, перед нами одно из общих мест римской поэзии данной эпохи. Деревенский otium заполняется либо скромными пирами и празднествами, либо – у Тибулла – любовью, либо – чаще всего – учеными занятиями или поэзией. Благодаря этому деревня оказывается прочно связанной с эстетическим началом и таким образом эстетизируется сама. Объектом этой эстетизации может стать и сельскохозяйственный труд, которым занимается тот, от чьего лица написаны стихи,– будь то сам Тибулл в первой из своих элегий или ростовщик Альфий в 2-м эподе Горация. Последний знаменателен именно тем, что в нем собраны все поэтические "общие места" описаний сельских радостей, достающихся на долю rustici (у Семенова-Тян-Шанского неудачно переведено "помещика"– ст. 68). Эстетизация сельской жизни захватывает не только труды и otium мнимых крестьян, вроде лирического героя элегии либо Альфия, она распространяется и на настоящих rusticos. В поэзии их труд в любой миг может [122] быть прерван досугом (Georg., II, 467–470):
У них досуг и приволье,
Гроты, озер полнота и прохлада Темпейской долины,
В поле мычанье коров, под деревьями сладкая дрема, –
Все это есть.
(Пер. с. Шервинского)
В "Буколиках" этот досуг пастухов всегда заполнен песнями. Вспомним, что поет и Симил, – поет rustica carmina agresti voce (нагромождение синонимов не случайное), да еще прерывает песню громким криком, которым будит рабыню. В III эклоге Дамет тоже говорит о своей "rustica Musa", но тут же сказано, что она "мила Поллиону", и вся rusticitas оказывается условностью.
На этом маленьком примере хорошо видно, в чем "Moretum" противостоит остальной римской поэзии, когда она изображает сельскую жизнь. Автор упорно и последовательно снимает всякое ее приукрашивание, устраняет все "красивые" детали и выдвигает на первый план детали прозаические и даже грубые. В этом особенно наглядно можно убедиться, сравнив, даже безо всякого комментария, описание horti мелкого крестьянина в нашей поэме и в "Георгиках" (Georg., IV, 127–149):
Я корикийского знал старика, владевшего самым
Скромным участком земли заброшенной, неподходящей
Для пахоты, непригодной для стад, неудобной для Вакха.
Малость все ж овощей меж кустов разводил он, сажая
Белые лилии в круг с вербеной, с маком съедобным,–
И помышлял, что богат, как цари! Он вечером поздно
Стол, возвратясь, нагружал своею, некупленной снедью.
Первым он розу срывал весною, а осенью фрукты,
А как лихая зима ломать начинала морозом
Камни и коркою льда потоков обуздывать струи,
Он уж в то время срезал гиацинта нежного кудри
И лишь ворчал, что лето нейдет, что медлят Зефиры.
Ранее всех у него приносили приплод и роились
Пчелы. Первым из сот успевал он пенистый выжать
Мед; там и липы росли у него, и тенистые сосны.
Сколько при цвете весной бывало на дереве пышном
Завязей, столько плодов у него созревало под осень.
(Пер. С. Шервинского)
Хотя перечисление цветов вместо дешевых овощей отчасти оправдано в "Георгиках" темой IV книги – [123] пчеловодством, все же мы видим явно эстетизированную картину мелкокрестьянского хозяйства, резко отличающуюся этим от изображенного в "Moretum". И тем не менее одна явная точка соприкосновения в обеих вещах.
Тарентский садовник стол "нагружал своею, некупленной снедью". Симил даже из своих овощей потребляет самые скромные, а остальные продает и редко когда покупает рыночный товар, прежде всего мясо. У римлян эта идея автаркичности любого, даже самого малого хозяйства – одна из коренных, традиционных. Впервые идея обеспеченности всем своим, доморощенным выражена в литературе Катоном (Cato М. Agr. 2, 7), отзвуки ее еще слышны у Марциала, когда он говорит о своими руками наловленной дичи и рыбе, о непокупных яйцах (non empta ova – I, 55), и у Клавдиана в элегии "О старце, никогда не покидавшем окрестностей Вероны".
За этой идеей хозяйственной автаркии встает целая этическая конструкция, также представляющая собой общее место римской литературы. Суть этой конструкции в следующем: кто пользуется лишь плодами собственного хозяйства, тем более маленького, тот довольствуется малым. Так, у Вергилия тарентский садовод свое хозяйство "в душе приравнивал к царским богатствам" (regum aequabat opes animis). Такая воздержанность гарантирует, во-первых, внешнюю и внутреннюю независимость, от которой один шаг до "гражданских доблестей" консулов-пахарей из отечественных преданий; во-вторых, воздержанность есть залог "жизни согласно природе", ибо, как писал Сенека, "природа довольствуется малым". Все это, по идее, обеспечивает мелкому хозяину высокое достоинство как с точки зрения римской приверженности "нравам предков", так и с точки зрения идеала философской этики, достаточно широко принятого и в поэзии.
Весь этот комплекс идей естественно должен был возникать в сознании читателя в связи с такими стихами нашей поэмы, как 64–65:
Nil illi deerat, quod pauperis exigit usus;
Interdum locuples a paupere multa petebat...
или же 79–80:
Verum hie поп domini – quis enim contractior illo?–
Sed populi proventus erat...
[124] Именно они, по всей видимости, и выражают главную идею произведения.
Автор в соответствии с римской традицией убежден в высоком достоинстве сельского хозяйства, более того, хозяйства мелкокрестьянского. Отсюда – попытка эпического его изображения, аналогичная такой же попытке Вергилия в "Георгиках". О том, что "Moretum" написан позже "Георгик", явно говорит наличие в нем некоторых реминисценций из поэмы Вергилия. Карл Бюхнер считает, что автор "Moretum" "ни в малейшей степени не обращает внимания на римские представления о значении сельского хозяйства для государства или вергилиевские представления о значении сельского хозяйства для космоса, но пишет против Рима, против Вергилия, смеется над обоими, полный неверия"1.
Нам кажется, что вышеприведенные места и стоящая за ними цепь ассоциаций опровергают это суждение. Но одновременно, в отличие от "Георгик" и, быть может, действительно во внутренней полемике с ними, автор демонстративно отказывается от какой-либо идеализации и эстетизации жизни мелкого земледельца. Конечно, о внутренней полемике именно с Вергилием можно говорить только в том случае, если принять предположение Бюхнера и ряда других исследователей2 – предположение в высшей степени правдоподобное, – что оба произведения разделены малым сроком. Однако о противостоянии "Moreti" общим местам в описаниях сельской жизни, свойственных римской поэзии, можно говорить в любом случае.
Перед нами – единственное свидетельство совершенно особого отношения римлянина к сельскому хозяйству и крестьянской жизни. С одной стороны, в своей положительной оценке их оно глубоко традиционно. С другой, эта положительная оценка не ведет автора к их идеализации и эстетизации. Взгляд его на редкость трезв, он предпочитает замечать и описывать, почти не высказывая своего отношения. Не стремится автор также и поучать, внушая мысль о необходимости улучшений и совершенствовании. Его оценка направлена на то мелкокрестьянское хозяйство, какое есть, при всем том что он видит его примитивность и скудость.
Если произведение относится к эпохе Августа, то возникает соблазн трактовать его и как еще одно утверждение [125] сельскохозяйственной политики принцепса, и как поздний оппозиционный отклик на разорение мелких усадеб при наделении землей ветеранов. Однако тут мы вступаем в область рискованных гипотез, от которых воздержимся, так же как и от предположений касательно того, кто мог быть носителем столь уникального отношения к такой традиционной теме римской поэзии, как сельский быт.
Две цитаты из римских классиков
Плиний Старший, XIX, 52–56
В Риме огород сам по себе был для бедного имением, на огороде у плебея был свой рынок, и с пищей насколько более здоровой!.. И, клянусь Геркулесом, насколько все было бы дешево, насколько под рукой и для удовольствия, и для насыщения, если бы и тут не вмешалось то же безобразие, что везде! Еще можно было бы стерпеть, что произрастают изысканные плоды, запретные для бедного люда, одни – из-за своего вкуса, другие – из-за величины, третьи – из-за необычайного вида... Но как даже в травах придумали разницу, и богатство начало привередливо разбираться в припасах, цена которым – грош (cibo etiam ceno esse venali)? И здесь выращивают, к примеру, капустные кочны до того раскормленные, что народ считает их не для себя, они не помещаются на столе бедняка... В самой естественной пище сила денег произвела разделение!.. Неужели же и в какой-нибудь траве есть потребность только богачу?.. Однако рынок наверняка уравняет то, что разделили деньги. Ведь ничто, клянусь Геркулесом, не вызывало в Риме при всех принцепсах такого крика негодующего народа, как рыночный налог, пока подать на такого рода товар не была отменена.
Колумелла XII, 57
Горчичные зерна тщательно очисть и просей сквозь сито, затем вымой холодной водой, а когда будет хорошо вымыто, на два часа оставь их в воде. Потом вынь и, отжав [126] руками, брось в новую, как следует очищенную ступку и разотри пестом. Когда зерна будут стерты, собери все стертое в середину ступки и сожми ладонью. Потом, когда сожмешь, сделай насечки и, поставив на несколько живых угольков, подбавь воды со щелочью, чтобы она избавила его от всякой горечи и бледности. После этого сразу же поставь ступку вверх дном, чтобы отошла вся влага. Затем добавь белого острого уксуса, промешай пестиком и отцеди. Эта приправа лучше всего, чтобы сдабривать репу. Впрочем, если ты хочешь приготовить ее на потребу пиров, то, когда обработаешь горчицу щелочью, добавь как можно более свежих сосновых орешков и миндаля и тщательно разотри с подлитым уксусом. Остальное делай, как сказано раньше. Такой горчицей будешь пользоваться как приправой не только приятной, но и красивой: потому что, если она сделана со старанием, то чрезвычайна ее белизна.
1. Buchner К. Vergilius Maro. Dichter der Romer. Stuttgart, 1960, S. 155.
2. Ibidem, S. 156.