На протяжении почти двух десятилетий, с конца 10-х и до середины 30-х гг. в русской литературе безраздельно господствовал романтизм . Его приверженцами были почти все значительные писатели этой поры — Пушкин и Полевой, Рылеев и Вл. Одоевский, Бестужев-Марлинский и Жуковский, Баратынский и Загоскин, Вяземский и Лажечников — все они отдали более или менее обильную дань этому литературному направлению, которое получило еще большую популярность у третьестепенных беллетристов эпохи. Подобна всем другим направлениям Р. л. романтизм сформировался под сильным воздействием Запада. Романтизм в Зап. Европе никогда не представлял собою однородного течения (см. «Романтизм»), и его отличительные черты сильно изменялись в зависимости от тех национальных и социальных условий, в которых он развивался. Наименьшая политическая активность была ему присуща в находившейся под тяжким феодальным гнетом Германии — творчество Новалиса и Тика, Уланда, Гофмана полно стремления ухода от действительности в потусторонний мир фантастики и религиозного отречения. Иная, полная политического протеста форма романтизма была свойственна французским романтикам: наряду с умеренным Ламартином мы находим здесь неистовый романтизм молодого Гюго с его насыщенными политическим протестом инвективами против аристократии и дворянства («Рюи-Блаз», «Король забавляется»). Но всего более мятежным и обличающим зап.-европейский романтизм сделался в Англии, где Шелли и Байрон насытили его враждой к аристократии, презрением к буржуазному торгашеству и сочувственным вниманием к бурно вздымашимся волнам национальных революций.
В Р. л. 20—30-х гг. романтизм проявил себя чрезвычайно разнообразно как в художественной продукции, так и в критических статьях. В полемике вокруг романтизма выступали кн. Вяземский («Разговор между издателем и классиком с Выборгской стороны или Васильевского острова»), М. Дмитриев («Второй разговор между классиком и издателем»), В. Кюхельбекер («О направлении нашей поэзии, преимущественно лирической...»), О. Сомов («О романтической поэзии, опыт в трех статьях»), А. Бестужев-Марлинский (его обзоры «Взгляд на русскую словесность»), К. Рылеев («Несколько мыслей о поэзии») Н. Надеждин («О начале, сущности и участи поэзии романтической называемой») и мн. др. Полемика шла в русле внеисторического сравнения достоинств классицизма и романтизма и поэтому не увенчалась успехом. Однако, не разрешив вопроса, споры о романтизме сохранили всю свою характерность для тех, кто вел их. Так, для Рылеева было глубоко типично, что он призывал к синтезу романтизма с лучшими элементами классической поэзии, для Ник. Полевого были характерны те ударения, которые этот идеолог «третьего сословия» делал на вопросе о «народности» и т. п. Не решив проблемы в целом, участники этого спора высказали ряд мыслей, помогавших диференциации русского романтизма.
И на Западе и в России многообразие отдельных вариантов романтизма объединялось общим для всех них неприятием существующей действительности. Однако конкретные мотивы этого отрицания, конкретные формы этого неприятия действительности и стало быть вся художественная оболочка романтизма у таких писателей, как Рылеев, Жуковский, Лермонтов, Н. Полевой, оказалась глубоко различной.
Первым видом романтизма, пользовавшимся в конце 1810-х и в начале 1820-х гг. наибольшей популярностью, был романтизм Пушкина и сгруппировавшихся вокруг него поэтов «плеяды» — кн. Вяземского, Языкова, В. Туманского и др. Каждый из этих поэтов деятельно участвовал в движении: Вяземский — рядом лирических стихотворений, Языков — циклом исторических баллад на русские темы, Туманский — лирическими стихотворениями. И конечно деятельнее всего было в этой группе участие Пушкина — циклом лирических стихотворений (напр. «Погасло дневное светило»), южными поэмами («Кавказский пленник», 1821; «Братья разбойники», 1822; «Бахчисарайский фонтан», 1822; «Цыганы», 1824).
Для того чтобы понять литературное происхождение этого варианта русского романтизма, необходимо вернуться несколько назад и проследить мотивы политического вольнолюбия, которые еще недавно владели этими поэтами и от которых они органически перешли к романтизму. Жестокая политическая реакция периода 1817—1822 как на Западе, так и в России не могла однако уничтожить революционного возбуждения: припомним убийство немецким студентом Зандом русского шпиона Коцебу, восстание против австрийского владычества в Пьемонте, греческое восстание против турок, испанское pronunciamento, в России — возмущение Семеновского полка и многочисленные волнения крепостных крестьян. Отражением этого подъема вольнолюбивых настроений и был ряд произведений, написанных в течение данного пятилетия. Ни Батюшков, ни Дельвиг, ни Баратынский не принимали участия в этом движении, в которое, наоборот, деятельно включились молодой Пушкин, Вяземский, позднее Языков. Морфология их вольнолюбивой лирики достаточно широка и многообразна: мы найдем среди нее и патетические гражданские оды («Вольность» Пушкина, «Негодование» и «Петербург» Вяземского), и стихотворение, воспевавшее кинжал террориста, «свободы тайного стража», «последнего судью позора и обиды» (Пушкин), и скорбное размышление об «ужасах» крепостного права («Деревня» Пушкина), вольнолюбивую историческую балладу (Языков), послание к другу («Любви, надежды, гордой славы»), обращение к восставшим грекам («Восстань, о Греция» Пушкина, «Греция» В. Туманского; ср. «Песнь грека» Веневитинова) и множество политических эпиграмм, бичевавших главных представителей реакционной власти. Несмотря на то, что в своей политической программе авторы этих произведений не шли далее конституционной защиты «закона» (припомним в оде Пушкина «Вольность» воспевание идеального порядка, где «крепко с вольностью святой законов мощных сочетанье»), они сумели показать многие отвратительные стороны крепостнического строя, «присвоившего» себе «насильственной лозой и труд, и собственность, и время земледельца». Политический эффект стихотворений Пушкина и Вяземского, ходивших по рукам во множестве списков, был огромным.
Но если подъем революционнрй волны приблизил к будущему декабризму этих его попутчиков из либерально-дворянского лагеря, то уже в 1822—1823 положение резко изменилось.
Несомненно наметившийся в эти годы спад революционной волны на Западе вселил в этих попутчиков декабристов сомнение в правильности избранного ими пути. Разочарование в методах политического протеста накладывает отпечаток на настроения Пушкина и его группы, ярко звуча в оценках ими перспектив греческой революции, в отношении к готовящемуся декабристами восстанию против царского «самовластия» («Свободы сеятель пустынный, я вышел рано до звезды...» — у Пушкина; «Свободы гордой вдохновенье! тебя не слушает народ» — у Языкова). И здесь на помощь пришел романтизм, облекший это разочарование в блестящую поэтическую форму.
В основу этого романтизма легло утверждение разлада гордой разочарованной личности с действительностью, уход ее от «светской толпы». В этом разладе таилось фабульное зерно всех поэм Пушкина, особенно «Кавказского пленника» и «Цыган». В обвинениях Алеко по адресу обитателей «душных городов» с исключительной яркостью были выражены типические черты этого варианта романтизма — сгущенное презрение индивидуалиста к «толпе», тяга к экзотике и безучастное отношение к происходящей в этих «душных городах» борьбе, тягостное осознаніе своего одиночества, своих бесконечных скитаний и т. д. Этот комплекс настроений художественно оформился под огромным воздействием байронизма. Влияние Байрона на русскую поэзию, бурно возраставшее с половины 1810-х гг. и укрепленное переводом всех его главнейших произведений, вообще говоря, было достаточно многосторонним. Однако на группу Пушкина английский поэт влиял не столько протестующими его мотивами, сколько прежде всего своим индивидуализмом, отрицанием законов «света», своей тягой к девственной экзотике южных стран.
В лирике эти поэты культивировали романтическую элегию (в которой переживания героя раскрывались на пышном и экзотическом фоне южного пейзажа), вакхически-разгульную песню (жанр, в духе которого чаще всего творил Языков). Для них характерен был лиро-эпический жанр поэм с романтическими образами разочарованного русского и девушки, воспитавшейся на лоне природы, — черкешенки, цыганки, с сюжетом, представляющим историю их несчастной любви, с этнографическими описаниями, с полным метафор языком и т. д. Эти жанры имели крупнейший успех, и количество подражаний романтическим поэмам Пушкина было огромным.
Успех пушкинского романтизма был успехом нового стиля, увлекавшего читателя своей эмоциональностью, пышной экзотикой незнакомых пейзажей и пр. Успех этот объяснялся не только формой, но и содержанием, романтические образы Пушкина сильно и метко запечатлели в себе типические черты своего времени. «Молодые люди особенно были восхищены им, потому что каждый видел в нем, более или менее свое собственное отражение. Эта тоска юношей по своей утраченной юности, это разочарование, которому не предшествовали никакие очарования, эта апатия души во время ее сильнейшей деятельности... все это — черты героев нашего времени со времен Пушкина» (Белинский).
Популярность байронизма в 20-х гг. была так велика, что там, где писатель отступал от романтических канонов, его ждала опасность быть непонятым и непринятым. Именно так случилось с Пушкиным, когда он вслед за утверждением романтической поэзии пришел в половине 20-х гг. к созданию замысла романтической трагедии, во многом ставшей на путь реализма. Пушкин, как никто, понимал необходимость решительной революции в этой области; работа его над «Борисом Годуновым» недаром сопровождалась глубокими размышлениями над вопросом о природе драмы. Ориентация на Байрона уступала здесь место твердо осознанной опоре на Шекспира. Ставя перед собою «типично романтическую» цель воспроизведения одной из наиболее сложных эпох русской истории, Пушкин в «Годунове» далеко перешел границы романтической практики, воссоздав глубочайшие общественные и политические конфликты. Реалистическая в целом ряде своих сторон — в подходе к историческому материалу, в построении характеров, в свободной композиции, в языке, в котором «высокое» смешивалось с «площадным», в решительном воздержании от «сценических эффектов», — трагедия Пушкина имела успех только у немногих ценителей. Автор предугадал это с обычной своей проницательностью: «...я написал трагедию, и ею очень доволен, но страшно в свет выдать — робкий вкус наш не стерпит истинного романтизма». Критика — Полевой, Надеждин и др. — почти единодушно осудила «Годунова»; широкий читатель этого произведения не понял. Место «Бориса Годунова» в истории Р. л. находится на переломе: заканчивая собою романтическое раскрытие и развенчание образа оторванного от толпы «одиночки» (в царе Борисе не случайны связи с образами южных поэм, в частности с Алеко), трагедия Пушкина в то же время содержала в себе крупные зерна его будущего реалистического метода.
Если романтизм Пушкина выражал идеологию представителей дворянства, близко подходивших к настроениям декабристов, то подлинно революционный романтизм последних имел свои отличительные особенности. В их группу входили виднейшие поэты тайных обществ — В. Ф. Раевский, В. Кюхельбекер, кн. Одоевский, Бестужев-Марлинский и особенно Рылеев (см. о них отдельные статьи).
И Кюхельбекер и Рылеев пришли к романтической поэзии лишь после того, как оба отдали обильную дань классике, «архаизму» своими сатирами («К временщику», 1820), гражданскими «одами на случай», циклом «дум» (Рылеев), посланиями и размышлениями на религиозные темы (Кюхельбекер) и пр. Эта дань «архаизму» была однако закономерна, поэты-декабристы искали в нем адэкватных форм для полного звучания своих гражданских идей (см. особенно характерную в этом плане оду Рылеева «Видение», на день рождения великого кн. Александра Николаевича, 1823). Но виднейший декабристский поэт довольно скоро отказался от архаической манеры, уже в 1823 начав работу над романтической поэмой «Войнаровский».
Для уяснения ли-тых воззрений декабристов показательно критическое отношение их к пользовавшемуся в ту пору исключительной популярностью Жуковскому. Характерно, что когда А. Бестужев в одном из своих критических обзоров отметил в Жуковском «мистику» и «наклонность к чудесному», а Пушкин, читавший автора «Светланы», запротестовал против «старого приговора», Рылеев решительно стал на сторону Бестужева. На этой же позиции по отношению к романтизму Жуковского и его группы стоял и Кюхельбекер. Не менее показательно для этих поэтов их отношение к Байрону. Высоко ценя этого поэта, они однако опирались не столько на его индивидуалистически-экзотическую поэзию, как это было напр. у Пушкина, сколько на политически-мятежные стороны его творчества (см. характерные в этом плане оды Кюхельбекера и Рылеева на смерть Байрона, недружелюбно оцененные Пушкиным и пародированные им в оде к Хвостову).
Одобряя содержащийся в романтических поэмах Пушкина протест против света, они однако стремились преодолеть его любовную тематику. «Оставь другим певцам любовь: любовь ли петь, где льется кровь, где кат с насмешкой и улыбкой терзает нас кровавой пыткой» (из обращения к Пушкину В. Ф. Раевского). Любовные темы всегда вступали в произведениях декабристов в драматическое сочетание с мотивами общественного порядка (ср. у Рылеева образы Чаплицкой, жены Войнаровского, пошедшей за ним в ссылку, Рогнеды, покушавшейся на жизнь своего мужа-«тирана», а также отречение поэта от чувства к женщине во имя своего гражданского долга). Сюжетный остов романтической поэмы декабристов — в «Войнаровском», «Наливайке», «Хмельницком» напр. — насыщался подчеркнутой социально-политической тематикой. В поэзии декабристов горячим ключом било сочувствие буржуазно-националистическим революциям Греции (призыв Раевского поспешить «под сень священную знамен» на помощь пробуждающейся «гидре дремлющей свободы»), Испании (образ Риего в рылеевском «Гражданине»), наконец древнерусским республикам Новгорода и Пскова (характерные мотивы «Певца в темнице» Раевского, «Вадима» Рылеева, «Романа и Ольги» Марлинского, «Зосимы», «Кутьи» А. Одоевского и др.). Всегда оппозиционный по отношению к власти, романтизм декабристов с приближением 1825 перешел все границы легальности. Вспомним напр. зажигательное стихотворение Рылеева «На смерть Чернова», объявлявшее «вражду и брань временщикам, царей трепещущим рабам, тиранам, нас угнесть готовым». Оставаясь в большинстве случаев в пределах романтического пафоса героического одиночки, поэты-декабристы вместе с тем отразили в некоторых своих жанрах тяжелое положение изнывающей под крепостническим игом народной массы (такова напр. замечательная песнь «Ах, тошно мне в родной стороне», сочиненная Рылеевым в сотрудничестве с А. Бестужевым «на манер подблюдных» и поражающая бичующей остротой своего реализма).
Действие декабристской поэзии на умы современников и последующих поколений было огромно: на произведениях Рылеева воспитался Герцен. Мятежный, окрашенный в тона политического протеста, хотя и не свободный от настроений «обреченности» романтизм Рылеева и его группы пролагал пути Полежаеву, молодому Лермонтову, Некрасову.
Помимо указанных вариантов романтизма в Р. л. существовал романтизм консервативный. Как и на Западе, он отражал воззрения тех групп дворянства, которые не принимали процесса капитализации, страшились приближающихся революционных бурь, которых тяготила эта действительность, грозившая существованию их класса и заставлявшая их уходить в мир поэтических иллюзий, погружаться в мечты о прошлом или о загробной жизни. Под лозунгами этого консервативного романтизма объединился в русских условиях 20—30-х гг. целый ряд писателей. Из поэтов сюда должны быть отнесены В. Жуковский (в творчестве которого примерно к половине 1810-х гг. совершился постепенный переход от сентиментальной к романтической поэзии), И. Козлов («Стихотворения», 1828), Подолинский («Див и Пери», 1827; «Борский», 1829), отчасти Веневитинов и наконец Баратынский и молодой Тютчев; из прозаиков в группу консервативных романтиков должны быть в первую очередь отнесены Вл. Одоевский и Погорельский (см. о всех этих писателях отдельные статьи).
Этих писателей объединяло в одну лит-ую группу прежде всего их четкое идеалистическое мировоззрение. Почти все они были последователями немецких идеалистических философов, гл. обр. Шеллинга (Жуковский впрочем стоял в стороне от этих увлечений, считая всякую философию чепухой и противоречащей истинной религиозности). Увлечение это отразилось прежде всего на их теоретических занятиях — именно в этом кружке переведена была напр. книга Тика и Вакенродера «Об искусстве и художниках» (1826). Если Пушкин связан был в своем развитии с английским романтизмом и к «метафизике» относился как к «переливанию из пустого в порожнее», «ненавидя и презирая» ее (письмо Дельвигу от 2 марта 1827), то Тютчев и Одоевский были типичными метафизиками, восторженно и неизменно тяготевшими к германской идеалистической философии. Известны восторженные похвалы, воздававшиеся Веневитиновым немецкой литературе, и его борьба за философский журнал, который насаждал бы в русском обществе начала шеллингианства. Такой базой идеализма уже после смерти Веневитинова явился «Московский вестник» Погодина (основан в 1827), а еще до него — «общество любомудрия», возглавлявшееся Веневитиновым, Кошелевым и Вл. Одоевским. К «Московскому вестнику» во многих отношениях примыкал и журнал «Московский наблюдатель». Что касается до таких поэтов, как Козлов и Подолинский, то, не входя организационно в эти объединения, они были близки основной массе консервативных романтиков по характеру своего творчества.
Все эти писатели рассматривали романтизм как идеальное стремление ввысь, как ощущение своего единства с божеством. Все они питали глубокое недоверие к социальной эстетике французского романтизма (т-те де Сталь, Бенжамен Констан) и тем более к окрашенной в тона политического бунтарства эстетике Байрона. Якобы байронические мотивы Козлова или Подолинского в действительности были осуждением Байрона, разоблачением его бунтарства. Ведущий поэт группы, Жуковский, по меткому признанию Вяземского, «побаивался его яда». В Байроне он ценил только «меланхолическую разочарованность» — он переводил из байроновских поэм не «Каина», а «Шильонского узника». Этот отбор характерен — ему следовал и Козлов, подражавший в своем «Из Байронова Дон-Жуана» не столько сатирическим выпадам английского поэта, сколько искусству экзотического пейзажа. Близости к Байрону и Пушкину Жуковский явно предпочитал творческую близость к Шиллеру (при этом к его наименее бунтарским, наиболее аполитичным произведениям), к Уланду, Клейсту — особенно им ценимым поэтам благонамеренной феодальной Европы. С некоторыми изменениями тот же курс против байронизма за немецкий идеализм был взят и Вл. Одоевским, не любившим французскую и «неистовую словесность» и предпочитавшим ей Гофмана (бесспорно влияние его творчества на такие повести Одоевского, как «Сильфида», «Саламандра» и др.).
Центральными темами этой консервативной поэзии была религиозная настроенность («при теплой вере горя нет»), стремление к иному потустороннему миру (вся лирика Жуковского), пребывание поэта в мире «чертовщины» («Людмила», 1808, «Светлана», 1813), авантюрной фантастики («Двенадцать спящих дев»), средневековья («Ундина», 1837, ряд баллад Жуковского), экзотики древнего Востока («Наль и Дамаянти», 1844) и т. д. Мотивы социального порядка у этих поэтов редки. Это или патриотическая лирика или глубоко характерная для их классовой природы тяга к усадьбе: «блажен, кто мирно обитает в заветном прадедов селе» (стансы «Сельская жизнь» Козлова). Мотивы «народности», столь характерные вообще для романтизма, у этих поэтов приобретают чисто фиктивный характер. У Тютчева народ отсутствует вовсе, Жуковский всемерно подчеркивает его верность самодержавию и православной церкви. Темы любви никогда не носили здесь такой чувственной окраски, как в произведениях Пушкина или Языкова, зато неизмеримо сильнее звучали здесь мотивы религиозного отречения от мира, признание тщеты всего земного и пр. В романтических поэмах Баратынского, Жуковского и Козлова гораздо слабее этнографические пассажи, гораздо менее развернут общественный фон и гораздо идеальнее образ героя. Самый образ поэта трактовался романтиками консервативного лагеря в характерно шеллингианском аспекте «истинного пророка» с «глаголом неба на земле» (последние стихи Веневитинова), вдохновенного художника, возносящегося над бездарной «толпой», над «грубой» и «хладной» «чернью» (стихотворение Э. И. Губера «Художнику»). Этому шеллингианскому мотиву отдал впрочем некоторую дань и Пушкин (см. его стихотворения 1827—1830: «Поэт», «Поэту», «Чернь»). Проповедь «искусства для искусства» была у него однако недолговременной и быстро сменилась прежним мотивом общественного служения (известные строки «Памятника»).
В прозе, представленной прежде всего Вл. Одоевским и Погорельским, господствовали три основных жанра — «светская повесть», заключавшая в себе борьбу с «блестящей чернью гостиных», критику высшего общества с позиций консервативного и независимого дворянства («Княжна Зизи», «Княжна Мими» Одоевского), утверждавшая «двоемирие» повесть на фантастически-мистические сюжеты, созданная под очевидным воздействием немецких романтиков, в частности Тика и Гофмана («Русские ночи» Одоевского — цикл повестей, своеобразно варьирующий «Серапионовых братьев», «Двойник» Погорельского) и наконец жанр политической утопии, представленный «4338 годом» Вл. Одоевского. Последнее произведение особенно любопытно как показатель идеологии виднейшего из консервативных романтиков 30-х гг., признавшего капиталистический прогресс, как средство укрепления феодального строя: по предсказанию Одоевского 44-й в. нашей эры будет эпохой невиданного расцвета техники, но при всем том в России обязательно сохранится монархия, и в кабинете министра примирений под стеклом будет храниться свод русских законов, изданных Николаем I!
Политическое credo консервативных романтиков состояло в приятии существующей действительности, несмотря на все ее социальные изъяны. В поэме Жуковского «Камоэнс» перед умирающим поэтом ставится как его «долг»: «святость жизни являть во всей ее красоте небесной...» Вл. Одоевский держал в своей политической программе курс на честного чиновника (образ Сегелиеля, предвосхищающий идеального губернатора из второй части «Мертвых душ»), питал веру в то, что «в России просвещение началось с дворянства и еще важнее с монарха», что «неравенство между людьми не есть выдумка человека, но естественное состояние природы».
Обогатившая Р. л. утонченностью своей поэтической техники (ср. напр. мелодическую напевность лирики Жуковского, у которого училась и которому подражала значительная часть русских поэтов последующих десятилетий вплоть до Ал. Блока) эта романтическая литература была политически консервативной и скорее задерживала современную ей общественную мысль, нежели стимулировала ее развитие. В заслугу этой поэзии должна быть поставлена однако ее философская насыщенность. Эта черта, наметившаяся уже у Веневитинова и Баратынского, продолженная В. Одоевским, с особой резкостью проявилась в поэзии Тютчева. Примыкая к консервативному романтизму рядом сторон своего творчества (отрицательная оценка революционных выступлений в «14 декабря 1825 г.», прямая солидаризация с завоевательной политикой Николая I в «Русской географии», нелюбовь к «уму» и культ «неизреченного» в «Silentium»), Тютчев выделяется из групп этих поэтов своим необычайно обостренным чувством надвигающихся «бед» («Нам мнится: мир осиротелый неотразимый рок настиг, и мы, в борьбе с природой целой, покинуты на нас самих»). Упадок своего класса Тютчев превращает в неизбежную мировую катастрофу, и этот мотив звучит на всем протяжении его поэзии с огромной художественной силой, представляя собою вершину русской философской лирики.
Консервативный романтизм, возникший до 14 декабря 1825, пустил особенно глубокие корни в литературной жизни страны после того, как восстание декабристов было разгромлено и в России воцарилась злейшая диктатура крепостников. И наоборот — разгром декабристского движения чрезвычайно неблагоприятно отозвался на дальнейшем развитии революционного русского романтизма. Однако политическая реакция бессильна была уничтожить эти тенденции, вызывавшиеся к жизни тяжестью гнета, который чувствовало на себе бесправное большинство населения огромной страны. Революционное движение было загнано в подполье, но о том, что оно продолжало развиваться, ярко свидетельствовали дела братьев Критских, Сунгурова, кружка Огарева и Герцена, окончившиеся арестом и ссылкой его участников. Продолжала существовать в эту пору и революционная литература, нашедшая себе выражение в творчестве декабристских поэтов, в лирике и эпосе Полежаева, в юношеской драме Белинского «Дмитрий Калинин», наконец в повестях Н. Ф. Павлова.
Разгромив движение декабристов, царизм нанес тяжкий удар и декабристской поэзии. Мотивы обостренного политического протеста закономерно сменились здесь сознанием своего одиночества, своей обреченности. На этой почве широко развернулось чувство религиозного отречения, отказа от борьбы, упования на существование за гробом, «где нет тиранов» (см. «Тень Рылеева» Кюхельбекера, у которого это религиозное отречение развернулось особенно широко; ср. также переложения библейских псалмов, делавшиеся Рылеевым во время заключения его в Алексеевском равелине, 1826). Для творчества Кюхельбекера этих лет типична скорбно звучащая тема жалоб на удары судьбы — в написанных им в ссылке стихотворениях поэт рисовал себя «путником, ветром носимым» «по бездне вод необозримой», «из края в край, из града в град я был преследован судьбой» («Жребий поэта»). В поэзии наиболее выдержанного и непримиримого ранее декабриста, В. Раевского, в эту пору звучат только мотивы идейного одиночества. Пожалуй, самой заостренной в политическом отношении является в эту пору поэзия Ал. Одоевского, дарование которого развернулось уже после 14 декабря. Вспомним ряд произведений его на тему о древнерусской вольности («Зосима», отрывок из «Послов Пскова», «Кутья» и пр.). Вспомним про его пламенный ответ на послание Пушкина, полный веры в то, что «скорбный труд не пропадет», что «огонь свободы» вновь «зажжет» и цари будут низвергнуты восставшим «православным народом». Вспомним наконец о стихотворении «При известии о польской революции» с его горячим сочувствием борцам раздавленного национального движения. Необходимо однако отметить, что в конце творческого пути А. Одоевского эти мотивы слабеют, и их чистый поток начинает засоряться примесью шовинизма (напр. «Брак Греции с русским царством»).
Поэзия Полежаева внесла в развитие революционного романтизма новые и глубоко своеобразные ноты. Основной герой Полежаевской поэзии — это неизменно трагический в своем романтизме образ «гибнущего челнока», «арестанта», «живого мертвеца» «пленного ирокезца», «беззащитное тело» которого отдано «на позор палачам»; господствующий жанр его лирики — это «исповедь осужденного», «песнь погибающего». По своему стилю Полежаев — романтик, испытавший на себе сильное влияние Ламартина, Гюго и «неистовой» французской словесности. Но в романтизме Полежаева звучали мотивы острого реализма. Этот реализм достиг своего наивысшего предела в его кавказских поэмах. Шовинизму дворянской лирики 20—30-х гг. Полежаев противопоставил потрясающее по своей силе описание зверства русских войск («Чир-Юрт», 1832). Но реалистические ноты в поэзии Полежаева не исчерпываются этими мрачными зарисовками Кавказа: мы встретим их в его острых памфлетах на николаевский режим («в России чтут царя и кнут; в ней царь с кнутом, как поп с крестом») и в солдатской песне («Ай-ахти, ох ура», 1831). В романтическом неприятии действительности Полежаевым содержались уже зерна реалистического ее разоблачения.
Другим замечательным памятником революционного русского романтизма 30-х гг. был «Дмитрий Калинин», «драматическая повесть в пяти картинах» Виссариона Белинского (1830). Черты подражания французскому романтизму, уже имевшиеся в поэзии Полежаева, доведены здесь до предела: драма Белинского вся была выдержана в традициях «неистового романтизма», столь характерного для драматургического стиля Александра Дюма-Старшего («Нельская башня»), Виктора Гюго и др. Одновременно Белинский опирался на творчество Шиллера, и в этом его юношеском произведении дало себя в сильнейшей мере знать влияние ранних, наиболее бунтарских и мятежных драм Шиллера («Разбойников» и «Коварства и любви»). Написанная в период пребывания Белинского в стенах Московского ун-та драма «Дмитрий Калинин» повела его к исключению из состава студентов. Сам автор оценивал свою драму как «первое несвязное лепетанье младенца», видел в нем «первое незрелое произведение пера неопытного, несмелого». Но, будучи «неопытным», произведение это никак не может быть названо «несмелым». Художественные достоинства его незначительны: следуя за неистовыми романтиками и их русским последователем (напр. Марлинским), молодой Белинский испещрил свою драму множеством самых традиционных гипербол и метафор.
Но, оставаясь бледной по своей художественной фактуре, драма Белинского содержала такие картины злоупотребления крепостным правом, которые не могли не произвести своего действия на всех, кто с ней знакомился. «Тиранством» лицемерной, преданной «самому гнуснейшему и отвратительнейшему ханжеству» помещицы Лесинской противостоит глухой ропот подвластных ей крепостных («как будто у нас не такая душа, как в их благородиях»). Все симпатии Белинского на стороне героической личности Калинина, отпущенного на волю, вновь возвращенного в рабское состояние и готового к мести.
Узнав о том, что любимая девушка — его сестра, а сам он — незаконный сын помещика, Калинин не желает быть рабом: «Свободным жил я, свободным и умру», восклицает он и закалывается при виде вбегающей в комнату «толпы вооруженных солдат». Эти романтические по форме, но глубоко реалистические по своей сущности выступления Белинского против крепостного права вводят его драму в обмелевший в 30-х гг., но тем не менее продолжавший развиваться поток революционной литературы. О жизнеспособности и актуальности темы, положенной в основу драмы Белинского, свидетельствовал и тот огромный успех, который достался в 30-х гг. на долю Н. Ф. Павлова («Три повести», 1835; «Новые повести», 1839). Романтические черты его повестей не мешали возникновению в некоторых из них резко сатирических зарисовок окружавшей среды. Повести «Именины» и «Ятаган» в упор критиковали крепостное право. Герои Павлова — это люди, выброшенные из общества. В «Именинах» — это крепостной музыкант, полюбивший дочь помещицы; его продают другому владельцу, он бежит, делается солдатом, чудесами храбрости завоевывает себе чин офицера, но не перестает чувствовать себя отщепенцем, а свою Александрину находит женой другого. В «Ятагане» герой — разжалованный корнет, влюбленный в ту же девушку, за которой ухаживает его начальник; уязвленный предпочтением ему солдата, полковник оскорбляет последнего, тот в ответ убивает полковника ятаганом и умирает под шпицрутенами.
В сжатой и быстрой манере повествования несомненно создавшейся под влиянием П. Мериме, Павлов создал острые зарисовки, не оставляющие сомнения в его политических антипатиях. В крепостной деревне напр. он видит «какие-то души, заносимые снегами, закопченные дымом». Традиционный для дворянской прозы 30—50-х гг. эпизод восторженной встречи крепостными приехавшего барина разрабатывается автором «Трех повестей» в заостренно-иронической манере, граничащей с откровенным сарказмом. Замечательна по своей силе и сцена наказаний разжалованного в «Ятагане», когда по рядам выстроившихся солдат «проворно разнесли свежие прутья», когда под шутки некоторых своих товарищей и барабанный бой корнета ввели в эту «зеленую улицу» и «немногие офицеры отвернулись...»
В произведениях былых участников декабрьского восстания в стихотворениях Полежаева, в юношеской драме Белинского и в повестях Павлова мы имеем дело с различными формами революционного русского романтизма. Как мы видим, он проявил себя в 30-х гг. в различных жанрах, смело выступая против существующего порядка. Многочисленные цензурные гонения свидетельствовали о том, что во всех этих романтических по своему стилю произведениях заложены были зерна того реалистического изображения николаевской России, которое вскоре так широко развернулось в движении «натуральной школы». Ни Полежаев, ни Белинский, ни Павлов не перешли однако границ романтизма, обусловленного у всех них отсутствием твердой базы, на которую можно было бы опереться в борьбе с крепостничеством. Тем не менее общественная и литературная функция их творчества несомненны.
Вместе с Полежаевым и Белинским в Р. л. 30-х гг. действовали Марлинский и Лермонтов. В их творчестве появился не только новый вариант романтизма, но и иная система политических воззрений, иное отношение к действительности. Полежаев и молодой Белинский были разночинцами-революционерами, страстно ненавидевшими крепостническую монархию Николая I и верившими в возможность новых отношений — Марлинскому и Лермонтову был в 30-х гг. присущ либерально-дворянский характер протеста и в соответствии с этим — меньшая его заостренность и перспективность. Близкий друг Рылеева и его единомышленник в литературных спорах 20-х гг., Бестужев-Марлинский (см. Марлинский) уже в 1825 оказался на правом фланге Северного общества, в котором он неизменно защищал идеи конституционной монархии. Уже в эту раннюю пору своей деятельности Марлинский тяготел к той светской повести, которую он впоследствии так прочно канонизировал («Листок из дневника гвардейского офицера», «Два вечера на бивуаке»). В других его произведениях проявился характерный для романтика интерес к феодальной старине («Замок Нейгаузен», «Ревельский Турнир» и др.); эти повести полны романтического протеста против среды, но гражданский их пафос умерен и явно уступает первенство любовной интриге. В своих повестях из древнерусского быта (напр. «Роман и Ольга») Марлинский увлекается батальностью, и его патриотическая разработка сюжета о борьбе русских с коварными иноплеменниками (повесть «Изменник») по своей идеологии гораздо ближе к историческим балладам Языкова, чем к думам Рылеева или историческим размышлениям Вл. Раевского. Характерной для Марлинского была и повесть «Лейтенант Белозор» («Сын отечества», 1831), живо повествовавшая о подвигах русского моряка в Голландии, где он добывает себе красивую невесту, дочь богатого флиссингенского купца. В патриотической батальности «Лейтенанта Белозера» нет ничего типичного для бывшего декабриста, и для того, чтобы связать Марлинского с этой литературной линией, нам понадобилось бы вспомнить об его лирике, полной байронических мотивов разочарованности и одиночества («Облако» Марлинского предвосхищает напр. лермонтовское «Тучки небесные, вечные странники»). В своих «кавказских повестях» («Мулла-Нур» в «Библиотеке для чтения», 1836; «Аммалат-бек» в «Московском телеграфе», 1832 и др.) Марлинский проявлял глубокий интерес к горцам, к их быту, и его повести изобиловали реалистическими зарисовками этнографического порядка. Как типичный романтик он поставил в центр своего внимания фигуру кавказского бунтаря, «благородного разбойника». Но борьба, которую горцы вели против завоевывающих их край русских войск, не встретила сочувствия в авторе «Аммалат-бека», который не случайно сделал русских великодушными, не помнящими зла цивилизаторами. Написанные в манере «неистового романтизма» повести Марлинского пользовались огромной популярностью у читателей, ценивших их за силу выраженных чувств, за новую экзотическую сферу действительности, за искусно построенный сюжет, за витиеватый, испещренный метафорами и гиперболами слог. Слава Марлинского, которому современная критика присвоила прозвище «Пушкина русской прозы», была однако кратковременна: в самом начале 40-х гг. ей нанес сокрушительный удар Белинский.
Лермонтов, во внешней манере своего письма во много связанный с Марлинским, идет в своем романтизме несравненно далее. Связи его с автором «Мулла-Нур» бесспорны: с Марлинским связан целый ряд лермонтовских образов — светской героини (Мери), девы гор (Бела), разочарованного интеллигента (Печорин), простого армейского офицера (Максим Максимыч) и т. д. Но по существу романтизм Лермонтова совсем иного порядка. Романтизм его драм, кавказских поэм и лирических стихотворений — это романтизм презирающего окружающую среду, обреченного на бездеятельность одиночки, и недаром мотив «одиночества» — один из самых частых в его поэзии 1830—1836. Вспомним такие стихотворения, как «Парус», «Утес», «Умирающий гладиатор» и всех героев его эпических поэм, начиная с Арсения в «Боярине Орша» и кончая демоном, который остается «один, как прежде во вселенной, без упованья и любви». У Лермонтова мы вовсе не встретим усадебных мотивов, столь характерных в эту пору напр. для Пушкина, и это типично для поэта деклассирующихся групп дворянства 30-х гг. Но, отходя от дворянства, Лермонтов вместе с тем еще не приближается к разночинству: процесс социальной переориентации еще не завершился, и «безвременье» тяжело давит на его сознание. Отсюда у Лермонтова характернейшие черты его творчества — гордое презрение к «свету» (но не разрыв с ним), к «толпе», тяга к диким людям, к миру экзотики и фантастики («Демон»). В формировании этих либерально-дворянских по своему звучанию идей деятельно участвовали французские романтики (Ламартин, Гюго и др.), но всего более повлиял на Лермонтова Байрон. Политические позиции Лермонтова в 30-х гг. противоречивы; от антикрепостнических мотивов юношеских произведений («Вадим», 1832, драмы «Странный человек» и др.) он на несколько лет переходит к довольно аполитичному творчеству. Но и то и другое в нем непрочно. В начале третьей части поэмы «Измаил-бей» Лермонтов со всей силой патриотического пафоса восклицал: «Какие степи, горы и моря оружию славян сопротивлялись», призывал «черкеса» смириться — «и Запад и Восток, быть может, скоро твой разделят рок». Но вслед за этим мы находим потрясающую по силе своего реализма (хотя и данную в романтических тонах) картину завоевания Кавказа огнем и мечом русских войск.
Уже в эту пору Лермонтов оказывается способным на выступления, которые позднее приведут его к борьбе с крепостничеством и сделают его реалистом. В целом однако его протест в эту пору (до 1837) еще лишен политической выдержанности. Отдельные оппозиционные выступления Лермонтова, как бы они ни были остры, не меняют общей устремленности его поэзии по руслу всегда отвлеченного романтизма.
Для подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://feb-web.ru