Сергей Мельник
Вне всяких сомнений, на творчество Томаса Манна как художника и публициста огромное влияние оказала русская литература. Если быть точным, то без нее он оказался бы несостоявшимся писателем, в чем немецкий классик неоднократно признавался в своих статьях и эссе («Толстой», «Искусство романа», «Воспитание чувства слова», «Гёте и Толстой. Фрагменты к проблеме гуманизма», «Достоевский – но в меру», «Слово о Чехове» и др.).
Уже в своей первой статье «Бильзе и я», где молодой писатель коснулся вопроса о назначении искусства и очертил проблемы собственного творчества, он ссылается на И. Тургенева, чтобы защитить свой роман «Будденброки» [1] от несправедливых упреков любекских читателей и свое писательское право на претворение собственной художественной действительности в книгу. В этом «своего рода маленьком манифесте» (так Т. Манн охарактеризовал свою статью) молодой писатель приводит признание русского классика в подтверждение правильности своей авторской позиции как художника-реалиста: «Не обладая большою долей изобретательности, я всегда нуждался в данной почве, по которой я мог бы твердо ступать ногами. Почти то же самое произошло и с “Отцами и детьми”; в основание главной фигуры, Базарова, легла одна поразившая личность молодого провинциального врача».[2] Подобное нетрудно заметить во многих публицистических произведениях Т. Манна, который, как верно подметил Н. Вильмонт, в речах и эссе приводит высказывания русских писателей с той самой целью, чтобы отождествить все это с собою и непосредственно со своим творчеством. Т. Манн «подчеркивает в творчестве и в высказываниях других крупных и крупнейших писателей преимущественно то, что сродни ему и его искусству, благодаря чему их литературные портреты, в известном смысле, становятся автопортретами» [3]. При этом в «автопортретировании» без труда можно увидеть стремление художника установить «здоровую традицию» немецкой и русской культуры. Поэтому нельзя не обратить внимания на толстовский ёмкий, размеренный стиль, чеховскую поэтическую и одновременно прозаическую природу слова, достоевское пресловутое описание человеческой страдальческой души и мережковское мистическое видение мира в его художественных и публицистических текстах.
В литературном наследии Т. Манна настолько гармонично и оригинально уживаются друг с другом такие социально-культурологические феномены, как «немецкость» и «русскость», что такой «союз» по праву можно назвать парадоксальным. И эту парадоксальность можно увидеть уже в раннем Т. Манне-публицисте, написавшем свои крамольные «Рассуждения аполитичного» и «Мысли о войне», где он, ссылаясь на идеи и художественные изыскания Ф.М. Достоевского, оправдывает войну 1914-го года против «нечестивцев с востока» и называет ее «священной»: «Man sollte über die Beziehungen des Geistes zu den Ereignissen nicht so leichtfertig reden, wie der Philanthrop, um beschuldigen und verdächtigen zu können, sich nicht schämt es zu tun. Daβ solche Beziehung bestehen, daβ dieser Krieg kein Zufall, nicht unvermittelt und unangekündigt, vom Himmel gefallen oder aus der Hölle gebrochen ist, wer sähe nicht das Aber sie aufzudenken und klarzustellen, diese Beziehungen; zu unterscheiden, zum Beispiel, in welchem Grade Dostojewski ein Held, der russische Held und Prophet dieses Krieges ist, das scheint mir die heikelste der Aufgaben. Dostojewski war Dichter, war Künstler, war nationaler Ausdruck, – und man weiβ nicht, ob ein Künstler überhaupt jemals mehr ist, als das, mehr, als Ausdruck und mundstück, nämlich auch Führer, Diktator, Präger und Bildner seines Volks» [4].
Со временем мировоззрение Т. Манна-публициста изменится. Он отойдет от своих националистических взглядов и станет ярым защитником Веймарской республики. Он будет критиковать философию боготворимых им в годы юности А. Шопенгауэра и Фридриха Ницше, потому что в идеях этих мыслителей увидит зачатки шовинизма в Германии кайзеровской поры и корни немецкого нацизма [5]. Поменяется и его отношение к Ф. Достоевскому. Последнего он будет сопоставлять с Ф. Ницше («Толстой», «Достоевский, но – меру», «Слово о Чехове»). Учение немецкого философа Ф. Ницше, как и его мучительный путь познания, публицист трактовал как развитие болезни. Именно поэтому плодами его философии окажется обыкновенный фашизм в Германии (фигурально Т. Манн ницшевское учение – приравнивая его к болезни – переносил на немецкую почву, дабы изобразить фашизм на немецкой земле как аномалию, или точнее патологию). К такому сравнению немецкий публицист пришел через психоанализ австрийского психиатра З. Фрейда. Уже в докладе 1936 года «Фрейд и будущее», где Т. Манн сообщает о заслугах ученого, автор говорит: «Близость литературы и психоанализа давно осознана обеими сторонами. А торжественность этого часа состоит, по крайней мере, на мой взгляд и по моему ощущению, в первой, пожалуй, публичной встрече обеих сфер, в манифестации этого сознания, в демонстративном признании его… Понимание болезни, некая уравновешенная здоровьем близость к ней и чувство ее продуктивного значения. Что касается любви к правде, болезненно-моралистской любви к правде как психологии, то она идет от высокой школы Ницше, у которого и в самом деле бросается в глаза совпадение правды и психологической правды, познающего с психологом. Его гордость за правду, само его понимание честности и интеллектуальной чистоплотности, его мужество знания и его печаль знания, его самопознавательство, самоистязательство – все это имеет психологический смысл, носит психологический характер, и мне никогда не забыть той воспитательной поддержки, того углубления, какое получили мои собственные задатки от зрелища психологической страсти Ницше» [6].
То же самое можно сказать и об интерпретации личности Ф. Достоевского и его творчества в публицистике писателя. Еще в своей работе «Достоевский и отцеубийство» З. Фрейд утверждал, что в основе мотива раскаяния во многих произведениях русского классика лежит «греховность» самого писателя («растление» несовершеннолетней девочки [7] и греховное отношение к своему отцу – по Фрейду, «Достоевский не мог освободиться от угрызений совести, мучивших его из-за желания убить отца» [8], т.е. не разрешенный эдипов комплекс, что оказалось, по мнению австрийского психиатра, причиной появления эпилептических припадков у Ф. Достоевского). Т. Манн явно имеет в виду эту работу основателя психоанализа, когда пишет в своей статье «Достоевский, но – в меру» о русском прозаике как о грешнике [9], сравнивая его с Ф. Ницше: «“Преступление” – я повторяю это слово, чтобы охарактеризовать психологическую родственность Достоевского и Ницше. Недаром последнего влекло к Достоевскому, которого он называл “великим учителем”. Обоим свойственна экстатичность, познание истины, рождающееся из внезапного, полубезумного озарения, и к тому же религиозный, иначе говоря – сатанинский морализм, который у Ницше назывался антиморализмом» [10]. Как и у немецкого философа, «святая болезнь» русского писателя уходит, по Манну, «корнями в сексуальную сферу и представляет собой проявление сексуальной динамики в виде взрыва, преобразованную, трансформированную форму полового акта, мистическое извращение» [11].
У Фрейда Достоевский как моралист уязвим еще и потому, что он «стремится к мелкодушному великорусскому национализму», из-за чего «после долгой борьбы не на жизнь, а на смерть во имя примирения [своих] низменных желаний с требованиями общества он неуклонно регрессирует» [12]. Ницше у Т. Манна выглядит примерно так же [13]. В итоге публицист ставит между ними знак равенства. Он непрестанно повторяет, что учение немецкого философа угрожающе, прежде всего тем, что оказалось неоспоримой идеологической предпосылкой для образования нацизма в Германии. Параллелизм жизни и творческого пути Достоевского с немецким философом, идеи русского классика, по разумению Манна-публициста, таят в себе не меньше опасности. Вот почему свою статью он и озаглавил «Достоевский, но – в меру». Иными словами, по Т. Манну, Достоевский – великий писатель, который посредством своего художественно-публицистического творчества открыл много темных сторон в психике индивидуума, вскрыл сложные явления человеческой жизни. Однако чрезмерное увлечение произведениями русского классика таит в себе соблазн грехопадения. Таким образом, Т. Манн ограничивает личность Достоевского как индивида и как писателя ввиду его морально-нравственных и психических проблем пределами человеческой жизни, которую определяет категориями психологии З. Фрейда.
Возможно, Т. Манн слишком очеловечивает фигуру русского классика, чьи жизнь и творчество детерминированы низменными инстинктами. Однако он желает внести ясность в отношении творчества как писательского процесса, так и человеческого существа. Через Достоевского и его творения Манн указывает на специфику творческого процесса, в особенности на его психологические аспекты. Через творчество Достоевского публицист взирает на «этот мир», его безумие, которое он хочет понять, а также донести свое разумение на этот счет до читателя. Русский писатель становится у Манна фигурой знаковой, символом времени, как и Ницше. Как и учение немецкого философа, творчество русского прозаика оказывается ключом к разгадке одного из самых страшных явлений в истории человечества – фашизма. Поэтому Т. Манн представляет «анатомию» Достоевского и его художественного наследия. Он никак не умаляет его заслуг как художника, нет, наоборот, возвеличивает его, защищая от кривотолков и извращения идей писателя непосвященными: «Еретические рассуждения Достоевского истинны: это темная сторона жизни, на которую не падают лучи солнца, это истина, которой не смеет пренебрегать никто, кому дорога истина вообще, вся истина, истина о человеке. Мучительные парадоксы, которые “герой” Достоевского бросает в лицо своим противникам-позитивистам, кажутся человеконенавистничеством, и все же они высказаны во имя человечества и из любви к нему: во имя нового гуманизма, углубленного и лишенного риторики, прошедшего через все адские бездны познания» [14]. Присутствующая же скрытая форма автопортрета в статье Манна наводит на мысль о том, что в каждом индивиде имеется страшная разрушительная сила, с которой он может совладать. Собственный пример публициста в ненавязчивом сопоставлении с Ницше и Достоевским в особенности оказывается наиболее показательным, как и симбиоз феноменов «русскости» и «немецкости» в качестве культурного взаимообмена и родства между Германией и Россией. Ведь тогда собственно его, Томаса Манна, писательский опыт оказывается актуальным – а посему имеет огромное значение как для современности, так и для будущего.
1. Появление на книжном рынке романа «Будденброки» и его растущий успех чрезвычайно всполошили большинство жителей Любека, родного города Т. Манна. Любекские обыватели заметили неоспоримое сходство иных сатирических зарисовок Манна с внешним обликом и характером многих почтенных граждан. Дошло до того, что во время одного огромного любекского процесса по делу о злоупотреблениях местной печати «поверенный жалобщика особенно часто и с неизменной суровостью упоминал» имя автора «Будденброков».
2. См.: Манн Т. Собрание сочинений. – М.: Художественная литература, 1960. Т. 9. – С.10.
3. См.: Вильмонт Н. Художник как критик // Манн Т. Собрание сочинений. – М.: Художественная литература, 1961. – Т. 10. – С. 641.
4. Mann Th. Betrachtungen eines Unpolitischen. – Berlin-Darmstadt-Wien:Deutsche Buch-Gemeinschaft, 1961. – S. 201.
5. См.: Мельник С. Национальное своеобразие публицистики Томаса Манна // Акценты: новое в массовой коммуникации. – Воронеж: ВГУ, 2003. – № 38-39 – С. 56-60.
6. Цит по Манн Т. «Фрейд и будущее» // Дружба народов. – 1996. – № 5. – С. 185.
7. См.: Фрейд З. Интерес к психоанализу: Сборник. – Мн.: ООО «Попурри», 2004. – С. 111.
8. См.: там же. – С. 123.
9. На этот счет Т. Манн в своей статье пишет: «Нет сомнения, что как бы болезнь ни угрожала духовным силам Достоевского, его гений теснейшим образом связан с нею и ею окрашен, что его психологическое ясновидение, его сознание душевного мира преступника, того, что апокалипсис называет “сатанинскими глубинами”, и прежде всего его способность создать ощущение некой таинственной вины, которая как бы является фоном существования его порою чудовищных персонажей, – что все это непосредственным образом связано с его недугом. В прошлом Свидригайлова (“Преступление и наказание”) есть “уголовное дело, с примесью зверского, так сказать, фантастического душегубства, за которое он весьма и весьма мог бы прогуляться в Сибирь”. Более или менее пытливому воображению предоставляется разгадать, о чем идет речь – по всей видимости, о каком-нибудь преступлении на половой почве, быть может, о растлении ребенка; ибо ведь как раз это и есть тайна, или часть тайны, холодного и высокомерно-презрительного Ставрогина из “Бесов”, сверхчеловека, на которого молятся, простираясь во прахе, более слабые натуры, и который, быть может, принадлежит к наиболее жутким и влекущим образам мировой литературы. Известен фрагмент из этого романа, опубликованный позднее, – “Исповедь Ставрогина”, где последний рассказывает, между прочим, о растлении маленькой девочки. Очевидно, это гнусное преступление постоянно занимало нравственную мысль писателя» (цит. по: Манн Т. Собрание сочинений. – М.: Художественная литература, 1961. – Т. 10. – С. 333).
10. Цит. по: Манн Т. Собрание сочинений. – М.: Художественная литература, 1961. – Т. 10. – С. 335.
11. См.: там же. С. 332.
12. См.: Фрейд З. Интерес к психоанализу: Сборник. – Мн.: ООО «Попурри», 2004. – С. 110.
13. См.: Мельник С. Неомифологизм в публицистике Т. Манна // Акценты: новое в массовой коммуникации. – Воронеж: ВГУ, 2003. – № 7-8 (42-43). – С. 89.
14. Цит. по: Манн Т. Собрание сочинений. – М.: Художественная литература, 1961. – Т. 10. – С. 345.