Кто не знал лично Арсения Александровича Тарковского, тот, судя по наиболее характерным его стихам, мог представить себе поэта человеком сугубой серьезности, значительным в каждом жесте и слове, недоступным и строгим жрецом искусства.
Действительно, тон поэзии Тарковского драматически напряжен, приподнят, порою даже возвышен и торжествен, строка звенит тетивой натянутого лука. «Прекрасное должно быть величаво». Да, таким Арсений Тарковский вступал в пределы поэзии, входил, как в храм, но в тиши одиночества, без соглядатаев перед Вечностью и чистым листом белой бумаги. Он остро чувствовал чудо жизни и ее трагизм, постигал её тайны с трезвой проницательностью ученого и вдохновенным прозрением художника.
А в жизни он был прост, естествен, даже застенчив. И абсолютно чужд того эгоцентризма, которым бывают поражены служители муз. Никакой величавости, никакой дистанции. Он любил юмор, в кругу друзей мог позволить себе шалость, умел хохотать, как ребенок. Он был так заразительно жизнелюбив, что рядом с ним вы ощущали крылья за спиной, о которых не подозревали. В жизни он был – Моцарт, в поэзии – Бах.
Кстати, он сильно любил музыку, был тонким и глубоким её ценителем.
Арсений Тарковский, страстный книгочей, сам представал перед собеседниками живой энциклопедией, чувствовал себе как дома в просторах мировой культуры. Предупредительный, отзывчивый, не ведающий, что такое тщеславие и зависть, он был благороден, обаятелен – сама доброта. Но не в ущерб правдивости
Истинный интеллигент большая редкость в наши дни.
В чертах его лица удивительнейшим образом сочеталась мужественность и мягкость, мудрость и детскость. Он был красив.
Жизнь Арсения Тарковского охватила чуть ли не весь двадцатый век. Поэт родился в начале столетия, в 1907 году, умер в 1989 –м. Родился в отсветах первой русской революции, умер в разгар перестройки.
Детство прошло в Елисаветграде (ныне Кировоград), уездном городе Херсонской губернии. Отец его был революционером, бывшим членом партии «Народная воля», долгие годы провел в якутской ссылке. Таким образом, когда разразилась революция Арсению было 10 лет. У него был брат, который был старше на три с половиной года… Он был убит в своем одиннадцатом бою (против банд Григорьева) в мае 1919 (ему было тогда 15 с половиной лет).
По собственному выражению Тарковского, стихи он начал писать «с горшка». И не удивительно. Отец его – Александр Карлович – хотя и служил в банке, был профессиональным «человеком пера»: журналистом, поэтом, переводчиком поэзии; к тому же человеком веселым – писал шуточные пьесы и смешные стишки для домашних, владевший, как вспоминает Арсений Александрович, семью европейскими и двумя древними языками. Вообще в семье Тарковских стихи были естественной формой общения. Друг другу адресовались записки и письма, в стихах запечатлевались семейные события, радостные и грустные. И эту привычку Арсений сохранил до конца жизни. Благодаря отцу, он еще подростком увидел, приехавших на выступления известных поэтов Федора Сологуба, Константина Бальмонта, Игоря Северянина. Арсения также познакомили со стихами Пушкина и Лермонтова, Байрона и Баратынского, Тютчева, Фета, Некрасова.
На Украине образование было представлено Единой трудовой семилетней школой. Он окончил одну из таких школ в Елисаветграде и покинул родной город. Несколько лет скитался по Украине, Крыму и России, перепробовал разные профессии, а к середине 20-х годов обосновался в Москве. Здесь учился в двух-трех вузах, но не окончил ни одного из них: не сдал выпускных экзаменов из-за болезни легких. В Москве он женился, двое детей. Старший стал кинорежиссером, лауреатом венецианской премии «Большого льва» – Андрей Тарковский.
Арсений Тарковский был стройным подвижным юношей с большими чуть раскосыми глазами. Он был очень похож на свою маму, Марию Даниловну Рачковскую, в которой смешались польские и румынские крови.
В 1924 – 1926 годах сочинял литературные фельетоны для газеты «Гудок», где в ту пору сотрудничала поистине блистательная плеяда литераторов: М. Булгаков, К. Паустовский, В. Катаев и др. Потом он много писал для радио (заведовал литературным отделом научно-исследовательского радиоинститута) и театра. В 1928 году Арсений Тарковский опубликовал первые стихи в периодической печати. В 1932 году взялся за литературный перевод. Всего он перевел более восьмидесяти тысяч строк стихов.
Он нравился женщинам. Еще бы – умный, талантливый, нередко, как ребенок, то добрый, то жестокий. Как правило они были старше его. Тарковский своими успехами в этой области никогда не хвастался: сказывалось благородство натуры. У него есть такие строки:
Стол накрыт на шестерых,
Розы да хрусталь,
А среди гостей моих
Горе да печаль.
Он вспоминает в этом стихотворении покойного отца, брата. На эти строки откликнулась Марина Цветаева:
«Я стол накрыл на шестерых»…
Ты одного забыл – седьмого.
Невесело вам вшестером.
На лицах – дождевые струи…
Как мог ты за таким столом
Седьмого позабыть – седьмую…
Был ли у них роман? Никто не знает. С Цветаевой он познакомился в доме одной переводчицы.
С 41-го по декабрь 43-го – Тарковский на войне, в редакции армейской газеты 11-й гвардейской армии. Его военная судьба закончилась до окончания войны: он был тяжело ранен, ему ампутировали ногу.
Стол повернули к свету. Я лежал
Вниз головой, как мясо на весах,
Душа моя на нитке колотилась…
(«Полевой госпиталь»)
Инвалидом его нельзя было назвать, он игнорировал увечье, никогда ничьей поддержки не просил, сам всегда бросался на помощь, хотя протез причинял ему боль, натирал рану, он предпочитал ему костыли. Была не только физическая, но и душевная рана: свою одноногость он воспринимал как уродство. Но при этоом не канючил, часто смеялся, любил юмор, не падал духом, понимал:
На свете смерти нет.
Бессмертны все. Бессмертно все.
……………………………………
Я век себе по росту подбирал.
Он мог погибнуть после войны при очередной волне репрессий, но в 1946 году была уничтожена лишь первая книжка его стихотворений. Поэт держал в руках свертку, книгу почти успели отпечатать, и вдруг… Жданов разгромил Зощенко и Ахматову, и книжку Тарковского как безыдейную отправили под нож. Тяжелая травма для поэта, к сорока годам решившего наконец предстать перед читателями. Настолько тяжелая, что он долгие годы и слышать не хотел о возможности публиковать свои стихотворения. Он замкнулся, продолжая много и блистательно переводить восточных и европейских поэтов.
Для чего я лучшие годы
Продал за чужие слова?
Ах, восточные переводы,
Как от вас болит голова.
(«Переводчик»)
Затем в течение двадцати лет в разных журналах и альманахах были напечатаны стихи, составившие шесть поэтических сборников: «Перед снегом» (1962); «Земле земное» (1966); «Стихотворения» (1974); «Зимний день» (1980); «Избранное» (1982).
В 1983 выходят «Стихи разных лет», объединившие лучшие из напечатанных. Последняя книга поэта – «От юности до старости».
Умер Арсений Александрович в 1989 году в Москве. Похоронен в Переделкино. Его почитателям удалось отвоевать кусок земли рядом с могилой Пастернака.
Поэзия.
Каждая поэтическая книга – кусок существования, отрезок жизни того, кто ее написал, то есть прожил, прочувствовал, пропустил через свою душу.
Первая книга Арсения Тарковского – «Перед снегом» – вышла в 1962 году. Спустя четыре года он выпустил сборник «Земле – земное», еще через три года появился «Вестник». Вот такой аннотацией была снабжена первая книжка:
«Арсений Тарковский, широко известный переводчик, предстает в книге «Перед снегом» как оригинальный поэт. В книге собраны стихи за несколько десятилетий, она является итогом большой и серьезной работы, за которой открывается сложный мир… мыслей, чувств и воспоминаний современника».
И все. Всего несколько строк. А в них, за ними – целая судьба. Судьба поэта, существа способного и даже обязанного прожить за одну свою жизнь множество других жизней, судьба поэта, пишущего очень давно и лишь после пятидесятилетия выпустившего первую книжку оригинальных стихов.
Начать книгу – для её автора обычно нелегкая задача. Всегда есть угроза, что читатель, просмотрев несколько первых стихотворений, ничем не захваченный, не изумленный, равнодушно отложит книгу. Бывает, что иные поэты заигрывают с читателем, заискивают перед ним, стараясь начать с чего-то самого доходчивого, и далеко не всегда угадывают и достигают желаемого. Арсению Тарковскому неведомы такие заботы. Полная естественность во всем - вот, пожалуй, одна из характернейших черт этого поэта. Естественность чувств, мыслей, естественность их выражений, естественность интонаций, о чем бы он ни говорил.
Эта естественность особенно ценна потому, что мир поэзии Тарковского не прост и не легок. Он говорит о сложных чувствах, о сложных явлениях, о сложности человека и условий его существования, о сложных перипетиях истории. Естественность интонации поэта отнюдь не упрощает сложности мира, в котором существует человек, но делает естественной даже эту сложность, и человек пред ней не пасует, не теряется, а встает твердо и прямо, ко всему готовый, ничего не страшась.
Другое сразу ощутимое свойство поэзии Тарковского – поразительная весомость. Она прежде всего в мыслях и чувствах его поэзии – он никогда не пишет о мелочах, о несущественном. А может быть, все написанное им становится столь существенным и значительным благодаря весомости всей фактуры стиха: интонации, ритмов, отдельного слова. Строительный материал, из которого Тарковский возводит стихи, отличается прочностью, надежностью, плотностью каждой строфы. Вот как он сам пишет о своей работе:
Я любил свой мучительный труд, эту кладку
Слов, скрепленных их собственным светом, загадку
Смутных чувств…
В строительном искусстве существуют секреты кладки каменных стен, которыми владели люди в древности, особенно на Востоке. Арсений Тарковский владеет подобным секретом кладки поэтической строфы, в которой не заменить, не переставить ни слова, как не вынуть камня из тех старых стен.
Вот, к примеру, удивительное стихотворение «Рукопись». Это сонет, казалось бы, давно «отработанная» поэзией форма, но как она оживает сегодня у Тарковского:
Я кончил книгу и поставил точку
И рукопись перечитать не мог.
Судьба моя сгорела между строк,
Пока душа меняла оболочку.
Так блудный сын срывает с плеч сорочку,
Так соль морей и пыль земных дорог
Благословляет и клянет пророк,
На ангелов ходивший в одиночку.
Я тот, кто жил во времена мои,
Но не был мной. Я младший из семьи.
Людей и птиц, я пел со всеми вместе.
И не покину пиршества живых –
Прямой гербовник их семейной чести,
Прямой словарь их связей корневых.
Корневые связи – глубокая основа поэзии Тарковского. Корни его поэзии проникают в глубины вселенной, распространяются широко и далеко в пространстве и времени, и в какие бы отвлеченные сферы ни забиралась благодаря им упорная мысль поэта, его проникновение в них, его связь с ними лишены позы или искусственности. Стихи, питаемые глубокими корневыми связями, всегда ограничены, всегда убеждают.
Говорить о стихах вообще трудно, о прекрасных стихах - трудно вдвойне. Тарковский возвращал словам их истинную цену и весомость, умение столь избирательно и бережно вкраплять в свой словарь новое слово или новое понятие, что они озаряют новым светом и все стихотворение. Вот например:
Когда купальщица с тяжелою косой
Выходит из воды одна в полдневном зное
И прячется в тени, тогда ручей лесной,
В зеленых зеркальцах, поет совсем иное.
Над хрупкой чешуей светло-студеных вод
Сторукий бог ручьев свои рога склоняет,
И только стрекоза, как первый самолет,
О новых временах напоминает.
Если Арсений Тарковский начал первый раздел своей книги, словно бы и не задумываясь, с чего начать, то заключает он его вполне осознанно. «Сверчок» - мудрые и точные стихи о поэзии и поэте:
Если правду сказать,
Я по крови – домашний сверчок,
Заповедную песню
Пою над печною золой,
И один для меня
Приготовит крутой кипяток,
А другой для меня
Приготовит шесток золотой.
Поэт уверен в себе и в смысле своего существования:
Ты не слышишь меня,
Голос мой – как часы за стеной,
А прислушайся только –
И я поведу за собой,
Я весь дом подыму:
Просыпайтесь, я сторож ночной!
Вполне закономерно, что Тарковский много пишет о своем труде. Он говорит о себе и своих стихах скромно, просто, никогда не вознося свое поэтическое предназначение на недосягаемые высоты:
Был язык мой правдив, как спектральный анализ,
А слова у меня под ногами валялись.
И в другом случае:
Скупой, охряной, неприкаянной
Я долго был землей, а вы
Упали мне на грудь нечаянно
Из клювов птиц, из глаз травы.
Только истинный поэт может так просто и буднично говорить о своем искусстве.
Но, упоминая о себе – поэте более чем скромно, Тарковский при этом в полной мере осознает главное:
И еще я скажу: собеседник мой прав,
В четверть шума я слышал, в полсвета я видел,
Но зато не унизил ни близких, ни трав,
Равнодушием отчей земли не обидел…
Земля в стихах Тарковского означает очень много и занимает весьма существенное место. Он неотделим от неё, она дает ему жизнь и жизненные силы:
Мне грешная моя, невиннаяЗемля моя передает
Свое терпенье муравьиное
В душу крепкую, как йод.
И он в свою очередь отдает ей всё, что может:
Мало взял я у земли для неба,
Больше взял у неба для земли.
Он живет на земле, с землей, ощущал вечное свое присутствие в ее минувшем, настоящем и будущем.
«Вестник».
Это стихи 1966-1971 годов. Стихи сильной мускулатуры, полные горячей крови. Великолепное многозвучие и торжественный строй стихотворений «Когда вступают в строй природа и словарь…» или «Я по каменной книге учу вневременный язык…», и живая разговорная интонация «Зимы в детстве», и то, что лично мне всего дороже у Тарковского, - четкая предметность т точность, удивительное мастерство и прочность архитектуры, как в стихотворении «Тогда ещё не воевали с Германией…». Здесь есть строфа, сразу высветляющая все вокруг отблеском тревожного и грозного времени, в котором нам выпало прожить жизнь:
Казалось, что этого дома хозяева
Навечно в своей довоенной Европе,
Что не было, нет и не будет Сараева,
И где они, эти мазурские топи?..
Поток стихов Тарковского никогда не мелеет, нас увлекает его сильное течение, и мы понимаем, что вся эта плотная и живая масса, вся эта своеобразная материя, захватывающая и несущая с собой читателя, - естественная и непреложная потребность души поэта. Такая жгучая потребность писать мир вокруг себя и в себе – залог того, что написанное будет необходимо и другим людям. И вот какие, казалось бы, отстраненные и одновременно непререкаемые ответы дают его стихи на самые жгучие вопросы действительности:
Садится ночь на подоконник,
Очки волшебные надев,
И длинный вавилонский сонник,
Как жрец, читает нараспев.
Уходят вверх ее ступени,
Но нет перил над пустотой,
Где судят тени, как на сцене,
Иноязычный разум твой.
Ни смысла, ни числа, ни меры.
А судьи кто? И в чем твой грех?
Мы вышли из одной пещеры,
И клинопись одна для всех.
И если принять как условие, что первая клинопись – начало и исток письменности, мировой культуры, искусства, то, стало быть, эти начала общи и едины и, несмотря ни на что и вопреки всему, человечество навеки крепко спаяно своими общими сокровищами – искусством и культурой. И, разумеется, историей. Эти три бессмертных величины – величайшее завоевание человека, и счастлив тот, кто участвует в их создании. Для него нет в мире ни страха, ни одиночества, он окружен братьями, друзьями, единомышленниками, хранящими для будущего врученный им прошлым вечный огонь, озаряющий и согревающий землю и жизнь на земле:
Вы, жившие на свете до меня,
Моя броня и кровная родня
От Алигъери до Скиапарелли,
Спасибо вам, вы хорошо горели.
Поэт тоскует по первозданности. Культура, став содержанием его души, предопределила её содержание:
Не я словарь по слову составлял,
А он меня творил из красной глины…
Поэт, страстно стремящийся к самоопределению, провозглашает: «Хвала тому, кто потерял себя!» За чеканными строчками классических размеров открывается трагедия:
Что сделал я с высокою судьбою,
О Боже мой, что сделал я с собою!
Нет, поэт все-таки далек от того, чтобы каяться, «рвать рубаху», даже его порыв к «живой жизни» находит выражение в подчеркнуто сдержанных строках:
О явь и речь, зрачки расширьте мне
И причастите вашей царской мощи…
И все-таки Арсений Тарковский сознает, на какие потери обрекает самоопределение через культуру. Но это его самоопределение. Его потери. И он готов спокойно и достойно перенести их.
«Жизнь – чудо из чудес…»
«Зимний день» – так назван один из последних сборников стихов Арсения Тарковского.
Первые ассоциации, конечно, - зрительные, изобразительные: «всеобесцвечивающая зима». Быстро находятся подтверждения – «Зима в лесу», «Мартовский снег», «Стелил я снежную постель…» Однако вскоре обнаруживается, что зима у Тарковского – не только пейзажные картины, но и символ умирания: зимний лес в «смертном сраме» и «на смерть готов», «снежный застой» и «лебяжья смертная мука», «снег лежит у тебя на могиле», «снежная балтийская пустыня», а с другой стороны, воплощение «снежного, полного веселости мира», зимнего простора и малинового снега, снежной шири и синевы.
Этот сборник воспринимается, как «роман судьбы». В названии есть еще один смысловой слой – «середина» зимы-старости, время подведения жизненных итогов. При этом временной отсчет ведется не с детства и юности поэта, а с исторического опыта, отложившегося в его личности, и вехи собственной биографии осознаются в свете истории и мифологии.
Я гляжу из-под ладони
На тебя, судьба моя,
Не готовый к обороне,
Будто в Книге Бытия.
Нам открывается мир, полный чудес: время можно носить в кувшинах, ведрах и банках из-под компота, «ходят и плачут на шарнирах и в дырах пространство и время», осины застыли вверх ногами и зарылись в землю головой, «столько было сирени в июне, что сияние мира синело», ласточки говорят по-варварски, бабочки хохочут, как безумные.
И поэт готов «благословить земное чудо», а потом «вернуться на родной погост» и даже «на склоне горчайшей жизни», когда «меркнет зрение» и «глохнет слух», вопреки всем потерям, верит в «праздничные щедроты счастливых бурь» и надеется сохранить в душе,
что напела мне птица,
Белый день наболтал, наморгала звезда,
Намигала вода, накислила кислица…
События далекого и близкого прошлого, тени великих предшественников – от Феофана Грека до Пушкина, библейских предков – от Адама до апостолов, друзей и родных проходят через всю книгу. А кульминация её – размышления (в основном ночные) о старости и смерти, о совести и счастье, о творчестве и славе.
Я – свеча, я согрел на пиру.
Соберите мой воск поутру,
И подскажет вам эта страница,
Как вам плакать и чем вам гордиться,
Как веселья последнюю треть
Раздарить и легко умереть
И под сенью случайного крова
Загореться посмертно, как слово.
Сборник «Зимний день» начинается философским сонетом «И это снилось мне, и это снится мне…», в котором поэт, преодолевая чувства одиночества и сиротства, приобщается к миру и преклоняется перед чудом жизни: «Жизнь – чудо из чудес, и на колени чуду…», а заканчивается патетической «Одой», воспевающей вдохновение, что дарит родство со вселенной и ощущение высоты, несмотря на муки. Арсений Тарковский не случайно завершает свою книгу о встрече со старостью шутливым аккордом, считая, что нельзя «оставить трагическое в состоянии безвыходности», а надо дать преодоление, катарсис, просветление.
Так трагизм «чудного, чудесного, чудного» мира побеждается добротой, любовью, любовью и поэзией.
«Опять явилась муза мне…»
Поэтический цикл Арсения Тарковского «Пушкинские эпиграфы» даёт возможность увидеть основные компоненты поэтического стиля поэта. Этот цикл включает четыре стихотворения Арсения Тарковского, написанные в 1976 году и объединенные эпиграфами – строчками из разных произведений А.С. Пушкина. Цикл «Пушкинские эпиграфы», написанные 70-летним поэтом, занимает особое место в его творчестве, так как содержит философское осмысление прожитых лет.
Почему, скажи, сестрица,
Не из Божьего ковша,
А из нашего напиться
Захотела ты душа?
Человеческое тело
Ненадежное жильё,
Ты влетела слишком смело
В сердце тесное моё.
Как видим, границами пространства являются небо, представленное образом Божьего ковша, а земля, на которой среди полей пшеницы и яблоневых садов живёт человек, то есть сразу же у Тарковского намечаются две границы пространства, которые сочетаются в душе человека.
В финале первого стихотворения представлен чрезвычайно важный образ того, кто стоит над жизнью, над временем:
Пой, на то ты и певица,
Пой, душа, тебя простят…Так здесь реализуется мотив прощения, который является сквозным в цикле. Чтобы определить взаимоотношение души и тех, кто может её простить, нужно вспомнить, что душа в стихотворении Тарковского принимает облик синицы. Более того, лирический герой предполагает, что обращение к небу, к «Божьему ковшу», может никогда больше не реализоваться. Это ощущение отчетливо представлено в следующих строках о душе:
…закончив перелёт
Будешь биться, биться –
И не отомкнут ворот.
Стихотворения Тарковского насыщены образами земли, неба, хлеба, града, то есть притчевыми образами, позволяющими нам увидеть в цикле поэтически воплощенный «процесс самоутверждения личности и вечности». В поэтическом цикле и реализуется эта связь временного и вечного.
Все следующие тексты «Пушкинских эпиграфов» являются размышлениями лирического героя-поэта о человеческой жизни и творчестве как едином целом.
Второе стихотворение цикла начинается, как и первое, с определения пространственных координат жизни лирического героя, устанавливаемых уже в первой строфе:
Как тот Кавказский Пленник в яме,
Из глины нищеты моей
И я неловкими руками
Лепил свистульки для детей.
Сравнивая это стихотворения с первым, можно отметить то, что во втором жизненное пространство ещё более сжимается для лирического героя, усиливается ощущение непрочности земной жизни. Рассматривая проявление в этом стихотворении мотива бренности человеческой жизни и всего сотворенного руками человека, отмечается ненадежность игрушек, сделанных пленником для детей:
Не испытав закала в печке
Должно быть, вскоре на куски
Ломались козлики, овечки,
Верблюдики и петушки…
В этом стихотворении жизнь лирического героя в яме – это пребывание вне времени и пространства.
«Яма» является своеобразным воплощением не жизненного пространства, а «нижнего мира», для которого характерны забвение, полусон. В этом мире нет живых: животные представлены здесь глиняными фигурками, ибо «в нижнем мире живое становится мертвым».
И вот появляется муза, «во спасение души» лирического героя:
Как мимолетное виденье,
Опять явилась муза мне,
И лестницу мне опустила,
И вывела на белый свет,
И леность сердца мне простила,
Пусть хоть теперь, на склоне лет.
В третьем произведении цикла, видим «прямое» обращение героя к Пушкину:
Разобрал головоломку –
Не могу её сложить.
Подскажи хоть ты потомку,
Как на свете надо жить…
Основным является образ болота, как яма, поглотить героя. Потеря ориентации во времени намечена образом «чужого поколения», «хмель» которого «и тревожит, и влечет».
Я кричу, а он не слышит…
Я не стою ни полслова
Из его черновика,
Что ни слово – для другого,
Через годы и века.
Эти строки свидетельствуют о том, что остро переживаемая отторженность лирического героя Тарковского от героя Пушкина воспринимается поэтом XX века как отторженность от цельного в своем единстве времени и пространства вечного мира высшего бытия.
Собеседники героя – это Бог и Пушкин:
Боже правый, неужели
Вслед за ним пройду и я
В жизнь из жизни мимо цели,
Мимо смысла бытия?
В четвертом стихотворении представлено своеобразное решение ситуации. Но если во втором и третьем стихотворениях представлено по одной ситуации, то в последнем тексте содержится своеобразная их энциклопедия (на него клеветали, его предавали, обворовывали и тому подобное). Сопоставимо и психологическое состояние лирического героя. Если в двух предыдущих текстах герой испытывает отчаяние и даже отрешается от жизни, то в четвертом стихотворении у него уже нет ни гнева, ни ожесточения:
Мой целковый кассирше нужней…
Клевета расстилала мне сети,
Голубевшие, как бирюза…
При завершении анализа цикла Арсения Тарковского «Пушкинские эпиграфы», намечается лирический сюжет, являющийся отражением архетипического сюжета о движении от временного, бренного к высшей истине – к Богу. В общих чертах он таков: жизненная катастрофа (первый текст) завершается выходом из темного мира на землю (второй текст), что, в свою очередь, вызывает размышления о пути и цели движения (третий текст) и приводит к признанию высшей ценностью земной жизни свободную от сиюминутных интересов речь (четвертый текст).
Таким образом, осмысление Тарковским жизни в «первообразах» (земля-небо, хлеб, сад, кража, ревность), с одной стороны, способствует возможной в лирике предельной конкретизации переживаний лирического героя, а с другой стороны, приводит к усилению притчевости текста и его философичности, что в целом и является характернейшей чертой идиостиля поэта.
Арсений Тарковский и Марина Цветаева.
У Тарковского есть известный цикл стихотворений, посвященных великому русскому поэту Марине Ивановне Цветаевой.
Первое, что поражает в этих прекрасных стихах — чувство колоссальной вины автора перед ушедшим из мира его другом-кумиром (“Где лучший друг, где божество мое, где ангел гнева и праведности?.. И чем я виноват, чем виноват?”).
В стихотворении Тарковского “Из старой тетради” (1939) 12 строк — в них невольно чувствуешь какой-то подтекст, легенду: та же вина — и та же легенда! — в других двенадцати строках, посвященных Цветаевой:
Я слышу, я не сплю, зовешь меня, Марина,
Поешь, Марина, мне, крылом грозишь, Марина,
Как трубы ангелов над городом поют,
И только горечью своей неисцелимой
Наш хлеб отравленный возьмешь на Страшный суд,
Как брали прах родной у стен Иерусалима
Изгнанники, когда псалмы слагал Давид
И враг шатры свои раскинул на Сионе.
А у меня в ушах твой смертный зов стоит,
За черным облаком твое крыло горит
Огнем пророческим на диком небосклоне.
Сильнее всего эти вина и легенда выражены, мне кажется, в его сонете “Как двадцать два года тому назад” (1941—1963):
И что ни человек, то смерть, и что ни
Былинка, то в огонь и под каблук,
Но мне и в этом скрежете и стоне
Другая смерть слышнее всех разлук.
Зачем — стрела — я не сгорел на лоне
Пожарища? Зачем свой полукруг
Не завершил? Зачем я на ладони
Жизнь, как стрижа держу? Где лучший друг,
Где божество мое, где ангел гнева
И праведности? Справа кровь и слева
Кровь. Но твоя, бескровная, стократ
Смертельней. Я отброшен тетивою
Войны, и глаз твоих я не закрою,
И чем я виноват, чем виноват?
Несколько раз ему задавали вопросы относительно этой ощущаемой легенды, каких-то особых отношений между ними: “Не было ли у вас романа?” — на что он неизменно отвечал: нет, ничего не было. Но легенда, ее ощущение — оставалось, и он, кажется, сознательно нагнетал эту легенду — он, тридцатитрехлетний, образцово воспитанный, обращается к ней, сорокавосьмилетней, с прямым и твердым “ты”, “Марина”, “научи”... И потом — странно: она покончила с собой, самоубийство — повесилась, а он в стихах постоянно говорит о гибельных водах, ищет ее на дне (“задыхаясь, идешь ко дну”)... Какая-то загадка....
Но один раз, произошел такой случай, незабываемый тайфун, если уж им (тайфунам) присваивают женские имена, надо дать имя — Марина. Вот что произошло (рассказ друга Тарковского): вручая Тарковскому снимки, сделанные 26 сентября 1982 г., был им особенно тепло обласкан (честно сказать, больше мы никогда в таком количестве раз не целовались). Он был в каком-то особом эмоциональном настроении.У меня ощущение, что в тот день (судя по надписям на фотографиях, это произошло 12 октября 1982 г.) я случайно попал к ним в ключевой, поворотный момент его духовной и личной жизни: я никогда больше не видел его в таком радостном и просветленном состоянии.
Оказалось, я узнал об этом в тот же вечер, за несколько минут до меня у него был Павел Нерлер, который принес ему другой, абсолютно бесценный дар: публикацию в “Огоньке” последнего стихотворения Марины Цветаевой (“Все повторяю первый стих...”), написанного по памяти в ответ на его стихотворение “Стол накрыт на шестерых — // розы да хрусталь, // А среди гостей моих — горе и печаль...” — и для него это неведомое ранее стихотворение явилось ПОТРЯСАЮЩИМ ДУХОВНЫМ ВЗРЫВОМ ОТТУДА, РЕЛИГИОЗНЫМ ПОДАРКОМ ТОЛЬКО НА ЕМУ ПОНЯТНОМ ПОДТЕКСТЕ И ЯЗЫКЕ, КАКИМ-ТО СУПЕРВАЖНЫМ ПОДТВЕРЖДЕНИЕМ И ПРОЩЕНИЕМ.
Это самое последнее в ее жизни цветаевское стихотворение было многократно прочитано-произнесено в тот вечер и мне хочется, чтобы читатель тоже получил возможность прочесть его в данную минуту.
Но сначала давайте вспомним исходное стихотворение тридцатитрехлетнего Тарковского (1940):
Меловой да соляной
Твой Славянск родной,
Надоело быть одной -
Посиди со мной...
Стол накрыт на шестерых,
Розы да хрусталь,
А среди гостей моих
Горе да печаль.
И со мною мой отец,
И со мною брат.
Час проходит. Наконец
У дверей стучат.
Как двенадцать лет назад,
Холодна рука
И немодные шумят
Синие шелка.
И вино звенит из тьмы,
И поет стекло:
“Как тебя любили мы,
Сколько лет прошло!”
Улыбнется мне отец,
Брат нальет вина,
Даст мне руку без колец,
Скажет мне она:
— Каблучки мои в пыли,
Выцвела коса,
И поют из-под земли
Наши голоса.
И вот как взволнованно и сильно ответила Марина Цветаева, припоминая его стихи:
Все повторяю первый стих
И все переправляю слово:
— «Я стол накрыл на шестерых...»
Ты одного забыл — седьмого.
Невесело вам вшестером.
На лицах — дождевые струи...
Как мог ты за таким столом
Седьмого позабыть — седьмую...
Невесело твоим гостям
Бездействует графин хрустальный.
Печально им, печален — сам,
Непозванная — всех печальней.
Невесело и несветло.
Ах! не едите и не пьете.
— Как мог ты позабыть число?
— Как мог ты ошибиться в счете?
Как мог, как смел ты не понять,
Что шестеро (два брата, третий —
Ты сам — с женой, отец и мать)
Есть семеро — раз я на свете!
Ты стол накрыл на шестерых,
Но шестерыми мир не вымер.
Чем пугалом среди живых —
Быть призраком хочу — с твоими,
(Своими)... Робкая как вор,
О — ни души не задевая! —
За непоставленный прибор
Сажусь незванная, седьмая.
Раз! — опрокинула стакан!
И все, что жаждало пролиться, —
Вся соль из глаз, вся кровь из ран —
Со скатерти — на половицы.
И — гроба нет! Разлуки — нет!
Стол расколдован, дом разбужен.
Как смерть — на свадебный обед,
Я — жизнь, пришедшая на ужин.
...Никто: не брат, не сын, не муж,
Не друг — и всё же укоряю:
— Ты, стол накрывший на шесть — душ,
Меня не посадивший — с краю.
6 Марта 1941
Он был в состоянии сильнейшего радостного потрясения, которое можно назвать счастьем или эйфорией: одновременно рад, горд, добр, мудр, высок и умен, и
удивительно расслаблен, мягок, как желе, постоянно улыбался мило шутил, радовался жизни, готов был трепетно отозваться на любой вопрос, одарить развернутым
ответом. И в каждом слове, как у ребенка — бездна чувств...
Стихов, обращенных к Цветаевой очень, очень много. Как ни у кого из поэтов.
Вообще цветаевская тема прошла красной нитью через все лучшие его лирические творенья. Что это? Чем объяснить? Любовью, чувством вины, восхищением или
тоской по Прекрасной Даме? Или ужасом огромной потери? Встреча с Божеством в лице Женщины, встреча не ко времени и не к месту. Невстреча. Страшный уход из
жизни. И лишь позднее осознание этой чудовищной утраты.
Отсюда такой глубокий лиризм с нежно-горьким оттенком, отсюда тоска,
ностальгия. Отсюда и лучшие стихи:
Как сорок лет тому назад,
Серцебиение при звуке
Шагов, и дом с окошком в сад
Свеча и близорукий взгляд...
Мне кажется, что из стихов Тарковского "К Цветаевой" можно было бы составить Реквием, но не "На смерть поэта...", а Реквием "К Жизни Марины Цветаевой...", к вечной Памяти о ней, живой:
А я перед ней в неоплатном долгу.
Сказал бы я , кто на поемном лугу,
На том берегу,
За ивой стоит, как русалка над речкой,
И с пальца на палец бросает колечко.
И снова — какова метафора! У Цветаевой при жизни была несколько нервная привычка, особенно при разговоре с кем-то, постоянно снимать с пальцев свои серебряные кольца. Руки ее с годами исхудали, и кольца сходили свободно...
Марина стирает белье.
В гордыне шипучую пену
Рабочие руки ее
Швыряют на голую стену...
Живая Марина Цветаева — за постоянной неблагодарной работой ("в гордыне — швыряют").
И далее:
Два месяца ровно со лба
Отбрасывать пряди упрямо,
А дальше хозяйка — судьба,
И переупрямит над Камой...
ПОЭЗИЯ СКАЗКИ И ТИШИНЫ
В последний месяц осени,
На склоне
Горчайшей жизни... А. Тарковский
...Удивительный поэт Арсений Тарковский. Поздний поэт. Как поздние дети, они, наверное, самые желанные для искусства. Искусству, как любви, все возрасты покорны.
Тарковский... Читаешь его ранние вещи, и как-то не очень захватывает, думаешь — ну хорошо, добротно, красиво — но скоро и он (поток слов) иссякнет.
И вдруг... Проходит время. Поэт становится старше, мудрее. И, чудо! Перед нами истинная прекрасная поэзия! Гармоничная и неуловимая:
Колышется ива на том берегу,
Как белые руки.
.........................................
Стоит у излуки
И моет в воде свои белые руки...
Какая необычная сильная метафора — белые руки ивы. Или другое, немного странное, сказочное:
Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете,
Мы все уже на берегу морском,
И я из тех, кто выбирает сети,
Когда идет бессмертье косяком...
Косяк бессмертья — что это? Жизнь, жизнь! Но каково сравнение! И тоска по необычному, несбывшемуся, бесконечно дорогому:
Жизнь брала под крыло,
Берегла и спасала,
Мне и вправду везло
Только этого мало.
А вот другое, нежное, сказочное:
Был домик в три окошка
В такой окрашен цвет,
Что даже в спектре солнца
Такого цвета нет.
Глубокий, тонкий лиризм пронизывает лучшие творения Арсения Тарковского. Особенно щемящею он прорывается в стихотворении "Зуммер", где "Последний связист под обстрелом /Прикрывает расстрелянным телом /Ящик свой на солдатском ремне":
Это старая честь боевая
Говорит:
— Я земля. Я земля —
Под землей провода расправляет
И корнями овсов шевеля
Вообще, поэзия Тарковского метафорична насквозь, как-то бережно, негромко метафорична. Он не ищет сильных, ярких сравнений, режущих глаз, а берет мягкие, приглушенные тона:
Над полосою отчужденья
Фонарь качается в руке,
Как два крыла из сновиденья
В средине ночи на реке
Чем больше вчитываешься в стихи Тарковского, тем больше начинаешь понимать, насколько это русский природный поэт. Сколько родного близкого нам всем в его казалось бы простых строчках:
Давно мои ранние годы прошли
По самому краю,
По самому краю родимой земли,
По скошенной мяте, по синему раю...
Или здесь:
Мне запомнится таянье снега
Этой горькой и ранней весной,
Пьяный ветер, хлеставший с разбега
По лицу ледяною крупой...
Иногда, мне думается, его поэзия очень близка стихам Анны Ахматовой. Именно своей тишиной, изысканностью простых коротких строчек:
Позднее наследство,
Призрак, звук пустой,
Ложный слепок детства
Бедный город мой...
А иногда, что-то от Бориса Пастернака. Настолько "природен"язык Тарковского:
Дышит мята в каждом слове,
И от головы до пят
Шарики зеленой крови
В капиллярах шебуршат...
И очень часто — спокойная жутковатая философия его стихов сопричастна творчеству Осипа Мандельштама:
А если это ложь, а если это сказка,
И если не лицо, а гипсовая маска
Глядит из-под земли на каждого из нас
Камнями жесткими своих бесслезных глаз?
Нужно заметить, что вообще описание быта, домашнего обихода у Тарковского выходит всегда неординарно, иносказательно, поскольку быт у Художника — всегда бытие и судьба:
Вся Россия голодала,
Чуть жила на холоду...
.....................................
Жили-были, воду пили
И пекли крапивный хлеб...
.....................................
Сердобольные соседки
Тоже, будто птицы в клетке
На своей засохшей ветке,
Жили у себя в аду.
И сколько красоты, скорби, тихой печали в строчках о так любимых им деревьях:
Стекали слезы чистые,
Какими
Одни деревья плачут накануне
Всеобесцвечивающей зимы
И, неожиданно, грубовато-реалистично пробиваются страшные, неудержимые слова стихотворения "Песни под пулями":
Снег, как на бойне, пахнет сладко,
И ни звезды над степью нет,
Да и тебе, старик, свинчаткой
Еще перешибут хребет
Хочу сказать еще об одной важной черте творчества Тарковского — наблюдательности, точности детали. И предельной лаконичности оценок. Особенно ярко это ощущение в стихотворении "Поэт" об Осипе Мандельштаме и его творчестве:
Говорили, что в обличье
У поэта нечто птичье
И египетское есть.
Было нищее величье
И задерганная честь.
.....................................
Там в стихах пейзажей мало,
Только бестолочь вокзала
И театра кутерьма,
Только люди как попало,
Рынок, очередь, тюрьма.
.....................................
Жизнь, должно быть, наболтала,
Наплела судьба сама.
Чара поэзии Арсения Тарковского еще и в ее волшебности, нереальности, сказке. Как будто на саму жизнь отброшен тонкий смутный свет Луны. Лунные стихи.
В последней четверти луна,
И беспокойна и смутна:
Земле принадлежит она
Поэт отчаянно балансирует между любовью к Земле и тоской по недосягаемому, неземному. Может быть поэтому так таинственно недосказанны многие самые сильные его стихи? Поэт луны...
А сам глядит на лунный рог,
Где сходятся как в средоточье,
Котов египетские очи,
И пьет бессоницы белок
Корни поэта — в самой поэзии, суть, корни самой поэзии. Всеместные, всевременные, бессмертные.
Я — вселенной гость,
Мне повсюду пир,
И мне дан в удел
Весь подлунный мир!