Введение
Французский классицизм наиболее ярко проявился в драматургии, однако и в прозе, где требования к соблюдению эстетических норм были менее строгие, он создал своеобразный присущий ему жанр – мы имеем в виду жанр афоризма. Во Франции XVII столетия появилось несколько писателей-афористов. Мы называем так тех писателей, которые не создавали ни романов, ни повестей, ни новелл, но – лишь краткие, предельно сжатые прозаические миниатюры или записывали свои мысли – плод жизненных наблюдений и раздумий.
Афоризм как литературный жанр не нашел еще ни своего историка, ни своего истолкователя. Между тем этот жанр прочно утвердился в литературе. Ларошфуко, Лабрюйер, Вовенарг, Шамфор – блестящие мастера афоризма – дали классические образцы этого жанра. Истоки его следует искать в «Характерах» древнегреческого писателя Теофраста. Однако и предшествующая названным писателям французская литература уже создала особые художественные приемы, на основе которых родился жанр афоризма как жанр литературный («Опыты» Монтеня). Жанр афоризма требует огромного мастерства. Слово в нем ценится на вес золота. Здесь нет, не должно быть ничего лишнего. Лаконичность – одно из главных достоинств афоризма.
Афористы
Блестящим мастером афоризма был Ларошфуко (1613–1689). Аристократ, участник Фронды, бурно проведший молодость, он на склоне лет обратился к литературе и написал книгу «Размышления, или Моральные изречения и максимы» (1665). Писатель создал своеобразную модель «человека вообще», обрисовал некую универсальную психологию, пригодную для всех времен и народов. Нравственный портрет человечества, нарисованный искусным и холодным пером французского автора, лишен начисто какой-либо привлекательности. Нет ни одной хоть сколько-нибудь сносной черты. Картина получилась довольно мрачная. Писатель не верит ни в правду, ни в добро. Даже в актах гуманности и благородства он склонен усмотреть скрытое недоброжелательство, эффектную позу, маску, прикрывающую корысть и себялюбие.
Вот несколько примеров. Некий человек пожалел своего недруга. «Как это благородно!» – скажем мы. Ларошфуко скептически улыбнется и заявит: «Здесь больше гордости, чем доброты». Разве не приятно унизить своего врага состраданием к нему? Пожилой человек хочет помочь юноше своим жизненным опытом. Ларошфуко с горьким сарказмом бросит сардоническую фразу: «Старые безумцы куда хуже молодых!» или «Старость – тиран, который запрещает под страхом смерти все радости молодости». Влюбленные хранят друг к другу трогательную верность. Мы любуемся их постоянством. Ларошфуко постарается рассеять наши иллюзии: «Долго держатся за первого любовника тогда, когда не могут найти другого». О женщинах строгих нравов, он иронически отзовется: «Большинство порядочных женщин подобны скрытым сокровищам, которые только потому в безопасности, что их не ищут».
Есть святые слезы, слезы сострадания, печали, слезы разлуки, слезы счастливой встречи. Ларошфуко ничему этому не верит: всюду он видит ложь и тщеславие. «Есть слезы, которые часто обманывают и нас самих, после того как обманули других»; «Нет ничего несноснее, чем умный дурак»; «Нет ничего более редкого, чем истинная доброта; то, что называют добротой, обычно бывает лишь попустительством или слабостью». Правит миром корыстный интерес человека, его гордость, его тщеславие, его себялюбие. Эти мизантропические наблюдения, изложенные с блеском большого стилиста, поразили читающую Францию. «Высший свет» узнал себя. Психологические этюды Ларошфуко, как мы уже сказали, претендовали на общечеловеческую универсальность.
Прием абстрагирования, предельного обнажения идеи в художественном образе – это, пожалуй, самое главное, что связывает Ларошфуко с художественным методом классицизма. «Характеры» его, если их рассматривать с точки зрения литературного мастерства, суть не что иное, как классицистические образы-идеи, доведенные до предела обобщения, до полного отсутствия каких-либо конкретных черт индивидуума.
Мольер через год после выхода в свет «Изречений» Ларошфуко поставил в театре свою комедию «Мизантроп», в которой вынес на обсуждение общественности вопросы, поставленные в книге Ларошфуко.
С характеристикой французского общества второй половины XVII столетия выступил Лабрюйер (1645–1696). В 1688 г. он опубликовал книгу «Характеры Теофраста, перевод с греческого». Книга с каждым новым изданием пополнялась и неоднократно корректировалась автором. Первоначальный замысел простого перевода текста древнегреческого философа, ученика Аристотеля, в конце концов вылился в самостоятельное оригинальное произведение – «Характеры или нравы нашего века».
Сын буржуа, Лабрюйер значительно отличался по своим взглядам от аристократа Ларошфуко. Отзывы его о дворянстве весьма пренебрежительны; и наоборот, суждения о народе полны глубокой симпатии. Мы уже приводили его высказывание о французских крестьянах. Лабрюйер тоже вскрывает много пороков человеческой натуры, но взгляд его на жизнь светлее. Люди в его представлении отнюдь не так ужасны, как в мрачной картине Ларошфуко. Система характеров Лабрюйера выдержана в духе классицистической теории. Здесь то же стремление к общечеловеческой универсальности типов, как это было и у Ларошфуко.
Однако Лабрюйер классифицирует свои характеры уже по сословным признакам (ростовщики, монахи, вельможи, буржуа, крестьяне и т. д.). Нельзя не привести здесь наблюдений писателя, относящихся к миру подымающейся в его дни буржуазии. «Существуют гнусные души, – пишет Лабрюйер, – вылепленные из грязи и отбросов, влюбленные в блага и выгоду, как благородные души влюблены в славу и добродетель; они. способны только к одному наслаждению – приобретать или ничего не терять; любопытны и жадны только до слухов о десятипроцентной выгоде; заняты только своими должниками; всегда обеспокоены понижением стоимости или обесцениванием денег; погрязли в контрактах, сделках и бумагах. Подобные существа – это уже не люди, это – обладатели денег».
«Принцесса Клевская» госпожи де Лафайет
В 1678 г. Клод Барбен, издатель Буало, Лафонтена, Расина, Ларошфуко и других знаменитых писателей XVII в., напечатал роман неизвестного автора «Принцесса Клевская». Узкий круг французской знати тотчас же отгадал автора романа в госпоже де Лафайет, уже известной тогда романистке, опубликовавшей до того несколько своих сочинений.
Графиня де Лафайет (1634–1693) – одна из постоянных посетительниц салона госпожи де Рамбуйе. Глубокая дружба связала ее с Ларошфуко, одним из ветеранов дворянской оппозиции абсолютизму. Не без влияния этого трезвого, скептически настроенного ума сложился весь стиль романа, свободный от напыщенности.
Если говорить о литературных традициях, то роман госпожи де Лафайет выдержан в духе мемуарных повествований. Мемуары писали в XVI столетии (Вуатюр, Маргарита Наваррская и др.), мемуарами полон XVII век (кардинал де Ретц и др.). Достоинство этого жанра заключается в точности описаний при максимальной скупости изобразительных средств. Писатели-мемуаристы избегали риторических украшений, зато очень внимательно следили за правильной передачей портретного сходства виденных ими исторических лиц. Исторический анекдот, случайно брошенное кем-то крылатое словечко жадно подхватывались мемуаристами, чтобы потом занять свое место в своеобразной протокольной записи воспоминаний. От жанра мемуаров заимствовал роман госпожи де Лафайет и скупую строгость повествования, и трезвую правдивость.
Романистка, лукаво отвергая авторство, писала о своем произведении: «Я его нахожу весьма приятным, хорошо написан? ным, без излишней полировки, полным восхитительных тонкостей, его можно перечитывать не раз, и особенно, что в нем я нахожу, так это прекрасное изображение придворного общества и его образа жизни. В нем нет ничего романтического, из ряда вон выходящего, будто это и не роман; собственно это – мемуары, так книгу и назвали первоначально, как мне говорили, и лишь потом изменили название. Вот, сударь, мое мнение о «Принцессе Клевской». Госпожа де Лафайет была в дружеских отношениях с Расином. Эта дружба исходила из общих литературных интересов. Вклад Расина во французскую трагедию, а именно глубочайшее проникновение в жизнь сердца, госпожа де Лафайет сделала достоянием романа.
Трагедия Расина с ее великолепно вылепленными психологическими портретами стала школой психологического мастерства для писателей. Госпожа де Лафайет первая использовала достижения драматурга в ином жанре – в романе. И по пути, открытому ею, пошла последующая французская литература. В XIX в. Стендаль противопоставлял художественный метод госпожи де Лафайет (верное изображение характеров как главная задача романиста) методу Вальтера Скотта, порицая английского писателя за чрезмерную склонность к изображению исторических реалий, или, как говорили французские романтики 20-х гг. XIX в., местного колорита.
Анатоль Франс в своей статье о «Принцессе Клевской» писал: «Г-жа де Лафайет первая ввела в роман естественное, она первая стала рисовать в нем человеческие характеры и подлинные чувства, она достойно вступила в концерт классиков, гармонично вторя Мольеру, Лафонтену, Буало и Расину, которые обратили муз к природе и правде. «Андромаха» датируется 1667 г., «Принцесса Клевская» – 1678-м, современная литература идет от этих двух дат. «Принцесса Клевская» – первый французский роман, в котором главный интерес сосредоточен на правде страстей».
Сюжет романа несложен. Его можно изложить в нескольких строках. Юная жена стареющего принца Клевского встречает на балу столь же юного принца Немура. Молодые люди влюбляются друг в друга. Не желая ничего скрывать от мужа, глубоко уважаемого ею, принцесса Клевская рассказывает ему о своих новых чувствах. Признание это убивает горячо влюбленного в жену супруга. Принцесса Клевская остается верна памяти умершего, отстраняя от себя навсегда любимого человека. Вот и вся история.
Содержание романа заключено в изображении чувств. Принцесса Клевская, очень искренняя, правдивая, честная, не мыс-
лит себе какого-либо лукавства. Она не любит мужа, но не любит и никого другого. Она еще весела и беспечна, только ее мать, умудренная жизненным опытом женщина, предвидит печальную развязку, страшится за судьбу дочери и неусыпно следит за ней. Первое волнение, какое испытала принцесса Клевская, увидев принца Немура, не укрылось от всевидящего ока матери. Но молодая женщина еще не знает опасности, ей самой неведомо, что новое чувство, никогда ею не испытанное, – любовь – постучалось к ней в сердце.
Однажды кто-то из светских сплетников сказал ей, что принц Немур пользуется благосклонностью принцессы крови, и не безответно. Молодая женщина изменилась в лице. Что с ней? Почему чувства человека, ей чужого, так беспокоят ее? Разве не должно быть ей это совершенно безразлично? Уж не любит ли она? Так приходит первое постижение печальной истины. Мать, умирая, говорит ей, что давно отгадала ее чувства к принцу Немуру, и предостерегает ее. «Вы на краю пропасти, покидайте двор. Мужайтесь, моя дочь, не бойтесь принять по отношению к себе самые крутые меры, как бы ужасны они вам ни казались, они будут куда отраднее тех последствий, какие принесут вам галантные похождения».
Молодая женщина борется с собой, с своими чувствами, избегает встреч с принцем Немуром, но любовь, как нечто роковое, преследует ее. Однажды в ее доме в присутствии гостей принц Немур незаметно от всех вынул ее портрет из рамки и спрятал в кармане. Совершая эту кражу, он невольно взглянул на принцессу Клевскую. Глаза их встретились. Что делать? Уличить принца в краже – значит обнаружить перед всеми его любовь; промолчать – значит самой сделаться его соучастницей, обнаружить перед ним свои собственные чувства. И принцесса Клевская опустила глаза, сделав вид, что ничего не заметила. Так произошло это первое объяснение в любви, объяснение без слов, при всех и тайно от всех.
В другой раз, во время обычных развлечений двора, она увидела принца Немура в страшной опасности: его чуть не сбросила с себя необъезженная лошадь. Смертельная бледность покрыла лицо влюбленной женщины. Этого не. могли не заметить. Принц де Гиз, давно искавший ее любви, заявил ей с чувством уязвленного самолюбия: «Сегодня я потерял последнее утешение – думать, что все, кто осмеливается глядеть на вас, так же несчастны, как и я». Госпожа Клевская любила сильно. Побороть в себе неотразимое влечение к принцу Немуру она не могла, но нашла в себе достаточно воли, чтобы воздвигнуть непреодолимую стену между собой и любимым человеком.
Принц Немур очень напоминает молодых героев Расина, мягких, глубоко честных и неспособных к борьбе, к целеустремленному отстаиванию своих интересов. Таковы Баязет и Британник в одноименных трагедиях Расина, таков Ипполит в трагедии «Федра», Орест в трагедии «Андромаха». Госпожа де Ла-файет обрисовала своего героя теми же красками. С самого начала читатель видит в юном облике принца Немура что-то меланхолическое, страдальческое. Принц любит госпожу Клевскую безнадежно, не хочет ей открыться, чтобы не лишить себя последнего счастья хоть изредка видеть ее, слышать ее голос, обмениваться с ней двумя-тремя словами. Признание совершилось помимо воли обоих, и все несчастны. Супруг госпожи Клевской потерял покой. Он ревнует и стыдится своей ревности, он верит жене и не может избавиться от терзающих сомнений. Его объяснение с женой напоминает нам патетику корнелевских диалогов. «Я не считаю себя достойным вас, и вы мне не кажетесь достойной меня, я вас обожаю и ненавижу, я вас оскорбляю и умоляю меня простить, я восхищаюсь вами и стыжусь этого восхищения, и нет во мне более ни покоя, ни рассудка».
Самой сильной из всех троих оказалась принцесса Клевская.
Анатоль Франс справедливо видит в ней ту силу воли, то упорство, какое позволяет героям Корнеля преодолеть бушующие в сердцах страсти. Анатоль Франс писал о госпоже де Лафайет: «Она остается героической в ее простоте, как автор «Ципны», она хранит в себе славный и возвышенный идеал жизни. По сути характера ее героиня подобна Эмилии, это «Прекрасная фурия», если хотите, – это фурия целомудрия». Анатоль Франс, сторонник гуманной эпикурейской философии, осуждает принцессу Клевскую: «Спрашиваешь себя, не лежит ли в основе этой высокомерной добродетели некая гордость, которая утешает ее во всем, даже в том зле, которое она совершила», и писатель видит «в прекрасных белокурых волосах принцессы Клевской несколь-КО змеиных голов». Она хранит верность человеку, которого никогда не любила, и приносит несчастье тому, кого любит. Зачем? Не есть ли это приверженность к пустому и холодному этикету, к принципам надуманным и ложным, героическое сопротивление законам природы – а они сводятся к устроению счастья человека на земле, – не есть ли это рыцарство безумия? Так рассуждает гуманнейший Анатоль Франс.
Госпожа де Лафайет приурочила жизнь своих героев ко времени правления короля Генриха II. Однако перед нами двор, нравы и люди второй половины XVII в. Писательница нисколько не идеализирует своих современников. Зависть и злоба аристократов, их недоброжелательство друг к другу, жестокая холодность сердец прикрываются изысканной вежливостью. Дворцовые интриги и сплетни опутывают каждого члена придворного общества. В тончайшее кружево придворных комплиментов всегда вплетена нить лжи, коварного умысла, явного или скрытого издевательства. И никто не избавлен от злословия, даже особа короля. На балу придворные насмешливо обсуждают интимные отношения Генриха II и его фаворитки Дианы де Пуатье, бывшей некогда фавориткой его отца, Франциска I. Госпожа де Лафайет пишет о придворных нравах как о чем-то естественном, без гнева и порицания: «При дворе люди находились в атмосфере какой-то постоянной беспокойной активности, однако без беспорядка, и это делало его очень привлекательным, но и очень опасным для молодого человека».
При дворе чувства сдержанны, никто не повышает голоса, улыбаются, но не смеются громко, роняют слезы, но не рыдают. Радости и страдания здесь скрыты под покровом утонченной «светскости». В романе госпожи де Лафайет царит тот же дух. Трагедия влюбленных разыгрывается в рамках строгой светской умеренности. Чувства, как бы сильны они ни были, проявляются сдержанно. Ни воплей, ни исступления, ни криков не слышим мы в романе. Бушующие страсти как бы заключены в каменные русла, они не выплескиваются наружу, по сила их от этого еще грандиознее. «Это триумф этикета, этикета, требующего подчас героизма, ибо иногда нужно иметь больше мужества и твердости духа, чтобы улыбнуться в пиршественной зале, чем на поле брани», – пишет Анатоль Франс.
Госпожа де Лафайет – ум трезвый и глубокий. От времени гуманизма заимствовала она скептическое отношение к религии. В ее романе ни разу не упоминается имя бога. Она привыкла к светскому образу жизни, но ни король, ни окружающие его люди не внушают ей ни трепета, ни уважения. «Ее, строго нравственную, набожную и аристократку, я подозреваю в том, что она сомневается в добродетели, мало верит в бога и, что особенно удивительно для той эпохи, ненавидит короля. Я думаю, что это ум страшной силы. Она не открыла своей тайны даже в «Принцессе Клевской», – пишет о госпоже де Лафайет Анатоль Франс.
Лафонтен (1621–1695)
Жанр басни древен, как мир, и общечеловечен. В Древней Греции существовал Эзоп, в Древнем Риме – Федр, в Индии – автор «Панчатантры». Во Франции басня возникла в XVII столетии, в эпоху владычества классицизма. И не удивительно: в самом жанре басни содержались черты, близкие «духу и букве» классицизма. «Рассказ и цель – вот сущность басни», – писал Белинский, – иначе говоря, наблюдательность и дидактизм, присущие классицизму. Сжатость изложения, единство действия, доведенное до предела, не допускающее никаких отклонений в сторону, никаких дополнительных элементов, и принцип обобщения – все это делает басню весьма подходящим жанром для нормативной эстетики классицизма. И во Франции появился великолепный баснописец – Жан Лафонтен.
«Надо быть знатоком, чтобы оценить в Лафонтене поэта, понять, сколько он нашел возможностей в поэзии и какие богатев ва из нее извлек. Смелые метафоры им созданных выражений обычно проходят мимо внимания, ибо они настолько уместны, что, кажется, не было ничего проще их применить. Никто из наших поэтов так свободно не владел языком, никто, в особенности, так легко не подчинял французский стих всем его формам. Монотонность, в которой упрекают наше стихосложение, у него исчезает совершенно» – так писал о Лафонтене один из знаменитых французских критиков Лагарп.
Лафонтен испробовал свои силы во всех литературных жанрах, писал трагедии, комедии, оды, послания, романы, басни, эпиграммы, песни, но талант его проявился полностью в двух жанрах – басне и короткой стихотворной новелле. Лафонтен прежде всего рассказчик. Легкие, изящные, несколько фривольные, его рассказы в форме басни или стихотворной новеллы всегда жизнерадостны. «Если он пишет, то в манере доброй сказки; он заставляет говорить зверей, деревья, камни –■ то есть то, что не говорит; легкость, грацию, прекрасную естественность и изящество находим мы в его творениях», – отзывался о нем выдающийся его современник писатель Лабрюйер1.
Жан Лафонтен родился 8 июля 1621 г. в Шато Тьери. Его отец был незначительным чиновником и небогатым человеком. Будущий поэт учился сначала в деревенской школе, потом в коллеже в Реймсе. Так как от отца он должен был получить в наследство должность сборщика налогов, то некоторое время он изучал и право.
Писать начал поздно, тридцати трех лет от роду (в 1654 г.). Опубликовал комедию «Евнух» – произведение еще ученическое, плод его чтений Теренция. Представленный влиятельному тогда министру Фуке, он был обласкан последним, получил пенсию и, продав свою должность и недвижимое имущество в Шато Тьери, переехал на постоянное жительство в Париж. Здесь Лафонтен сблизился с Буало, Мольером и Расином (последний был моложе его на 18 лет). Он так любил своих друзей, что поместил их под именами Ариста (Буало), Желаста (Мольер), Аканда (Расин) в свой роман «Любовные приключения Психеи». В 1665 г. были опубликованы его «Стихотворные сказки и рассказы», в 1668 г. «Избранные басни в стихах». Лафонтен в житейских делах был очень простодушен, наивен, а подчас до крайности забывчив и рассеян. Представленный королю, аудиенции у которого он добивался, чтобы преподнести ему томик своих стихов, он вынужден был сознаться, что книжку забыл дома. Его фривольные новеллы, написанные в духе Боккаччо, принесли ему нерасположение церкви и короля, который одно время противился избранию поэта в Академию. О нем ходило много анекдотов; говорили, что он любит в мире лишь три вещи – стихи, праздность и женщин. Последнее связывали с его фривольными новеллами.
Лафонтен не спорил и однажды, уже в старости, писал своему другу поэту Мокруа: «Уверяю тебя, что твой лучший друг не протянет и двух недель. Вот уже два месяца, как я не выхожу из дома, разве только в Академию, и то потому, что это меня развлекает. Вчера, когда я возвращался, на меня вдруг напала такая слабость на Шантрской улице, что я решил, что пришел мой последний час. О, дорогой мой! Умереть – это еще ничто; но вообрази, как я предстану перед богом? Ты ведь знаешь, как я жил».
Капуцин, отпуская ему грехи, потребовал дарственной в пользу церкви. «Отец мой, ведь у меня ни полушки за душой, – сокрушенно ответил Лафонтен, – впрочем, вскоре должна выйти из печати книжка моих стихотворных новелл, возьми 100 экземпляров и продай их», – лукаво добавил он. (В этих новеллах царил фривольный и антиаскетический дух.)
Лафонтен умер 13 апреля 1695 г. на 74-м году жизни.
Басни
Басни интернациональны. Сюжеты их сходны. Однако каждый народ вносит свое, оригинальное, своеобразное в изложение басенного сюжета. У Лафонтена найдем мы известные нам по другим источникам басни о вороне и лисице, о волке и ягненке, о стрекозе и муравье и многие другие.
«Конечно, ни один француз не осмелится кого бы то ни было поставить выше Лафонтена, – писал Пушкин, – но мы, кажется, можем предпочитать ему Крылова. Оба они вечно останутся любимцами своих единоземцев. Некто справедливо заметил, что простодушие есть врожденное свойство французского народа; напротив того, отличительная черта в наших нравах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться: Лафонтен и Крылов – представители духа обоих народов»1.
Политические басни Лафонтена отнюдь не безобидны. Они достаточно язвительны и обнаруживают его демократические симпатии. Приведем басню «Звери во время чумы». Чума косила зверей. Лев собрал совет. «Друзья, – обратился он к ним, – небо разгневалось на нас. Боги ждут искупительной жертвы. Поищем самого виновного среди нас и предадим его казни, авось смилостивятся боги.
Я, – начал он повесть о своих грехах, – пожрал немало баранов, каюсь в том, приходилось мне съедать и пастухов.
О, государь, вы слишком на себя клевещете! – выступила лиса. – Кушать баранов! Да вы оказывали им великую честь! Что до пастухов, то поделом им, какие страхи нагоняют они на нас!
Речь лисы вызвала шумные аплодисменты зверей. Оправдали и тигра, и медведя, и других сановников леса. Но вот заговорил осел:
Я сорвал пучок травы в лугу, а луг, сказать по правде, мне не принадлежал. Голоден я был, и бес меня попутал! – сокрушенно признавался осел.
А! – вскричали звери. – Рвать траву в чужом лугу! Чудовищное преступление! На казнь! На казнь! – И осел был казнен.
Суд судит по тому, могуч ты иль бессилен», – заключает свою басню Лафонтен.
В басне «Петух и Лиса» – типичная для французов тонкая ирония. Старый и опытный петух на ветке, на посту. Он – часовой. Пробегающая лиса сладким голосом обращается к нему: «– Брат, мы больше не в ссоре, общий мир на этот раз. Я прибежала, чтобы сообщить тебе о нем. Спускайся же скорей, тебя я обниму, не медли, мне еще нужно обегать двадцать застав.
Что ты говоришь, моя милая! Вот новость! И как приятно мне слышать это именно от тебя! Постой, я позову двух борзых, они тотчас же прибегут и как будут рады расцеловать тебя за добрые вести.
Да нет уж, лучше в другой раз, прощай! – заторопилась Лиса и, скинув модные туфли, побежала прочь. А старый Петух осклабился. Еще бы! Обмануть обманщика – двойное удовольствие».
Басни Лафонтена народны по своему легкому, изящному юмору, столь свойственному французскому народу, по здравому народному смыслу, вложенному в них, но они и изысканны, галантны и салонны. Вот как, например, рассуждает лиса в басне «Волк и Лиса» (лиса сидит в ведре на дне колодца, куда она неразумно опустилась, ища какой-нибудь поживы, и теперь уговаривает волка занять ее место, ибо она-де никак не может доесть находившийся там сыр): «Приятель, я хочу вас попотчевать, вы видите сей предмет? Это особый сыр. Бог Фавн его приготовил. Корова Ио дала свое молоко, даже у Юпитера, и будь он даже болен, разыгрался бы аппетит на это блюдо». Как видим, лиса весьма учена, очевидно, не менее ее осведомлен в античной мифологии и волк, раз лиса обратилась к нему с подобными литературными реминисценциями.
В баснях Лафонтена мы найдем литературные имена. Имена мольеровского Тартюфа и средневекового адвоката Пателена уже используются здесь в качестве общеизвестных нарицательных имен. «Кот и Лис, как два маленьких святых, отправились в паломничество. То были два тартюфа, два архипателена, Две проныры…» – так начинается басня «Кот и Лис».
Басни Лафонтена философичны. В одной из них он размышляет о гении и толпе. Соотечественники обратились к Гиппократу, знаменитому врачу, прося его излечить от безумия философа Демокрита. «Он потерял рассудок, чтение сгубило его… Что говорит он? – Мир бесконечен… Ему мало этого. Он еще говорит о каких-то атомах», – сокрушаются простодушные абдеритяне, призывая Гиппократа.
Предметом басни часто бывают не только пороки людей, но и психологические наблюдения, в духе Ларошфуко или Лабрюйе-ра. В басне «Муж, жена и вор» он рассказывает о том, как некий муж, сильно влюбленный в свою жену, не пользовался, однако, ее расположением. Ни лестного отзыва, ни нежного взгляда, ни слова дружбы, ни милой улыбки не находил в жене несчастный супруг. Но вот однажды она сама бросилась в его объятия. Оказывается, ее напугал вор, и, спасаясь от него, она прибегла к защите мужа. Впервые познал истинное счастье влюбленный муж и, благодарный, разрешил вору взять все, что тот захочет. «Страх иногда бывает самым сильным чувством и побеждает даже отвращение, – заключает свою басню Лафонтен. – Однако любовь сильнее. Пример – этот влюбленный, который сжег бы свой дом, чтобы только поцеловать свою даму и вынести ее из пламени. Мне нравится такое увлечение», – признается поэт.
В басне о «состарившемся льве» речь идет об унижении или, вернее, границах унижения, которые способен выдержать человек. Всему есть предел, и самое страшное унижение – это оскорбление, наносимое существом презираемым. Лев, гроза и ужас лесов, под тяжестью лет состарился, он горюет, оплакивая свою былую мощь, и подвергается гонениям со стороны даже своих подданных, «ставших сильными его слабостью». Лошадь лягнула его копытом, волк рванул зубами, бык пырнул рогом. Лев, неспособный даже рычать, молча сносит побои и обиды, покорно ожидая смерти. Но вот осел направился к нему. «О, это уже слишком! – воскликнул лев. – Я готов умереть, но подвергнуться еще твоим побоям – не значит ли умереть дважды».
В другой басне рассказывается о том, что Любовь и Безумие, как-то однажды играя вместе, заспорили, поссорились и подрались. Любовь получила такой сильный удар в голову, что потеряла зрение. Собрались боги, среди них Юпитер и Немезида. Что делать? Как помочь ослепленной Любви? И порешили дать Любви вечного спутника – поводыря Безумие.
Лафонтен в предисловии к своим басням указывал иа своеобразие своего искусства. Он говорил, что не достиг лаконизма Федра (древнеримского баснописца), но искупил этот недостаток веселостью. «Веселостью я называю не то, что вызывает смех, а некое особое обаяние, общий радостный колорит, который можно придать всякому предмету, даже наиболее серьезному».
Лессинг позднее довольно сурово отозвался о французском баснописце, обвинив его в том, что он-де не знал основ жанра басни, что басня относится не к поэзии, а к философии. «Французы не ставят ли веселость превыше всего? Веселость не противоположна ли чувству изящества?» – ворчал критик. Однако, думается, он был не прав. Басня без юмора, без той жизнерадостной веселости, о которой говорил Лафонтен, утратила бы всю свою прелесть. К тому же «веселость» никогда не мешала серьезной мысли.
Сказки и новеллы
В стихотворных новеллах Лафонтена царит дух жизнерадостной простоты человеческих отношений и чувственности. Поэт здесь весь в традициях Ренессанса и славит жизнь. Здесь небо безоблачно, солнце ласкает и греет, но не обжигает, здесь люди не злы, терпимы к человеческим слабостям, не мстительны. Они предаются печалям, но не надолго, ведь мир прекрасен, а если есть недостатки, то человеку их все равно не исправить, да они не так уж и велики. Словом, зачем омрачать себя печалью, если на солнце есть несколько мелких пятен?
Пушкин ценил эту веселую, легкую, изящную игривость сказок и новелл французского поэта. В январе 1825 г. он писал Рылееву из Михайловского: «Бестужев пишет мне много об Онегине, – скажи ему, что он неправ: ужели хочет он изгнать все легкое и веселое из поэзии?» И тут Пушкин упоминает Ариосто, Вольтера («Орлеанскую девственницу») и «Сказки» Лафонтена.
Сюжет новелл заимствован то у Маргариты Наваррской, то у Боккаччо, то у Ариосто. В них нет грубоватой, но могучей мысли Ренессанса, они фривольны, приправлены легким остроумием и галантными перифразами, модными в салонах XVII столетия. Такова пряная, в духе арабских сказок новелла «Джоконд», написанная легким, изящным стихом.
Некоторые новеллы совсем короткие, в несколько стихотворных строк. Это скорее новеллы-анекдоты, вся острота которых – в неожиданных логических поворотах. Такова новелла «Сестра Жанна». Некая Жанна в девицах прижила ребенка и, чтобы замолить свой грех, удалилась в монастырь. Там предавалась она усиленному благочестию и своим религиозным рвением обратила на себя внимание игуменьи. Та призвала к себе монахинь и заявила им: «Будьте такими же усердными в служении богу, как сестра Жанна». – «Если бы нам удалось испытать то же, что и она, ах, тогда бы и мы были усердными», – со вздохом ответили ей монашки.
Тонкой насмешке подвергаются здесь служители церкви. Однако это не то целеустремленное, решительное, философски обоснованное осуждение религиозной аскезы, с каким выступали гуманисты XV–XVI вв., а всего лишь изящный либертинаж, легкое вольномыслие, к которому снисходительно относились и в аристократических кругах, особенно в кругах некоторых бывших фрондеров в XVII веке. Однако и это навлекло на поэта нападки церковников. Его обвиняли в забвении всех норм морали. Даже в XIX веке, в ханжеский период реставрации Бурбонов (1815–1830), его имя служило синонимом развращенности. Стендаль в романе «Красное и черное» приводит выразительный эпизод из салонной жизни французской провинции времен Реставрации. Жюльен Сорель под общий гул одобрения роялистов в доме Реналя называет басни Лафонтена безнравственными.